Доктор Вера
Шрифт:
Я не выдержала и тоже расплакалась. Сколько мы так сидели, не знаю, но привел нас в себя бой ваших больших часов. Они отсчитали шесть. Только тут мы заметили, что в комнате совсем темно и лишь отсветы печки искристо играют на морозных пальмах и папоротниках, затянувших замерзшие окна.
— Вхожу — пусто, все разгромлено, растащено, разбросано. Только часы ходят. Они ведь с двухнедельным заводом. Их еще батя сам заводил,— сказала Татьяна. И снова заплакала.
— А про тебя в эвакуации такое говорили, с Семеном вязали: немецкие шпионы... Я там в школе преподавала и все боялась — вдруг кто спросит: эта, мол,
Мы быстро прибрали комнатку твоего отца, ту, что окнами выходит в садик. Помнишь, Семен? Там еще старая груша перед окном. Кровати кто-то украл. Мы перетащили из чулана старые железные, с завитушками. Собрали по дому кое-какую уцелевшую мебелишку, а пока возились, печка стала отдавать тепло, с окошек закапало, они заплакали, стали прозревать.
Уже завершая уборку, мы стали передвигать слесарный верстак и обнаружили ходок в подпол. А там — мамочки дорогие! — картошку, свеклу, морковь, а в уголке банки с маринованными грибами. Те, кто разграбил дом, не видели этого люка. Все уцелело. У меня с плеч свалилась еще одна тяжесть. Что бы со мной ни было, Татьяна с ребятами продержится. Продержится, пока все выяснится.
Когда прощались, Татьяна вовсе помягчала — спросида даже, не надо ли мне чего из одежды, хотя все ее богатство заключалось в небольшом узелке, который она принесла с собой.
Прощаясь, предупредила:
— Вера, потерпи. Нелегко тебе будет — потерпи. Дай людям в своих домах оглядеться. Прийти в себя.
Что ж, неплохой совет. Хотя это легко сказать — «потерпи». Ну, ничего, ничего, самое страшное позади. Потерплю. Тем более что и нет иного выхода.
Ночь была темная. Ни луны, ни звезд. И всюду кругом небо обложено заревами. Снег в их отсветах казался багровым. Далеко, может быть уже за аэродромом, ухали пушки. Свои, свои. Кругом — свои. И где-то вдали что-то незатейливое играла гармошка. Это ее пиликанье было удивительно приятно: своя, тоже своя, давно не слышанная.
А спускаясь по мерзлым, еще воняющим бензином ступеням в наше подземелье, я и вовсе пришла в расчудесное настроение. Даже самодовольно произнесла: «Ну вот, Верочка, мы с тобой и дома». Именно здесь был мой дом. Здесь был свой угол, своя кровать, здесь были мои дети. Здесь были люди, которые верили мне и ни в чем не могли меня заподозрить. Даже этот сырой, спертый воздух был родным.
Но тут я увидела уже и новое. Незнакомые санитары в военных куртках курили, выдувая дым в приоткрытую дверь. У входа были навалены какие-то кули и ящики. И не Мария Григорьевна, а какой-то шустрый краснорожий толстячок очень штатского вида, но в военном сидел на этих ящиках и что-то записывал.
Как раз, когда я сошла вниз, из второй палаты появилась высокая худая женщина в военном. Три шпалы. Военврач первого ранга. Да это же правая рука покойного Кайранского Валерия Леопольдовна Громова, с трудом узнала я ее. Ну да, та самая Громова, которая после твоего ареста, Семен, когда мне пришлось нелегко, относилась ко мне с подчеркнутым вниманием. Она шла прямая, стремительная, смотря на меня с высоты своего мужского роста.
— Валерия Леопольдовна! — бросилась я к ней.
Бросилась и остановилась. Ни один мускул не шевельнулся на ее сухом, некрасивом лице. Она продолжала идти по прямой, и глаза ее будто бы смотрели сквозь меня. Мне показалось — не посторонись я, она бы... И я посторонилась. Нет, даже не посторонилась, а отшатнулась... Она прошла мимо, даже не ответив на поклон.
Хорошо, что этого никто не видел. Никто, кроме Марии Григорьевны. Уже не в сестринской, а в обычной своей одежде, исхудавшая и казавшаяся даже более бледной, чем всегда, она смотрела на меня из «зашкафника».
Я бросилась к ней.
— Не говори, не говори!.. Ничего не говори,— сказала она, втягивая меня под защиту шкафов.— Понять их надо, натерпелся народ, глаза от горя затуманило.— Она прижала меня к себе и стала покачивать, будто баюкая.— Понимать надо, — повторила она. — Погоди, будет время, муть осядет, туман развеется. Всех разглядят, кто и что, всем по заслугам воздадут.
Нет, нет, ничего. Я уже собралась с мыслями. Малодушие это от безделья. Надо скорее договориться о работе, что-то делать, о ком-то, о чем-то заботиться, иначе с ума сойти можно. После каждого такого потрясения снова и снова будто вижу со стороны себя в толпе «достойных горожан», рядом с этим Шонебергом в день казни. Вижу совсем четко, точно мне показывает фотографию. И всякий раз это надолго выбивает меня из колеи. Надо как-то научить себя отделываться от этого навязчивого видения. Как? Как?
— Вы чего же, Мария Григорьевна, покидать меня собрались? — отвечаю я беззаботным голосом, собрав все свое мужество.
— А пора. Тут теперь вон мужчинам тесно. Что мне, старухе, при них топтаться? Хоть квартирку свою в порядок привесть. Ужи там, поди, развелись. Вернутся мои из эвакуации, а там, как покойница Антонина говорила, «Авдеевы конюшни».
— Уж все и сдали?
— А чего сдавать-то? Показала вон тому брюнету, что на ящиках сидит, свои каменные пещеры: на два дня по голодной норме... мышиного помета. Вот и вся сдача. Акт подписывать не хотел, — мол, бумага дороже стоит, — да я заставила. Не беспокойтесь, Вера Николаевна, у меня все в ажуре.
И вещички ее были уже сложены, увязаны в аккуратный старушечий узелок, стоявший возле моего стола. Но она все-таки не ушла, быть может чувствуя, как мне сейчас нужно иметь рядом близкого человека.
— Записку он вам оставил,— сказала она как-то многозначительно, выделив местоимение «он».
Почерк был незнакомый, округлый, ученический. Но я, конечно, сразу поняла, кто это «он». В записке было: «Заезжал. Не застал. Заеду завтра в двенадцать ноль-ноль. Будь обязательно — это важно. Василий». «Обязательно» и «важно» были подчеркнуты.
— Форму надел, кругом побрился, еле узнала. Честное благородное... Уж этого своего Володьку обнимал, обнимал... А что вас не застал, очень огорчался.— Подумала и добавила еще одно «очень».
Посмотрела на меня. Помолчала.
— Хороший человек, ребята ваши в нем души не чают.
Опять помолчала — и вдруг:
— Хотите, Вера Николаевна, картишки раскину?
Ну конечно же, конечно! Как бы мне хоть глазком заглянуть в свое будущее. Не смейся, Семен. Стала я какая-то чудная, суеверная. Сегодня думала: встретить похороны — к добру или к худу? На небе звезду ищу, ту нашу, помнишь? По которой ты меня из болота когда-то выводил. Только той звезды я найти не могу. Потерялась. Забыла, где она. А карты? Ну что ж...