Доктор Вера
Шрифт:
Этот близкий грохот боя оказал на людей просто биологическое воздействие. От вчерашней апатии, от тяжелой неподвижности, одолевавших всех в последние дни, не осталось и следа. Женщины собирались в средней палате стайками. Рвали старые простыни на бинты. Скатывали их. Словом, действовали. Просто не узнавала людей, все стали покладистыми, добрыми.
— Вера Николаевна, наши-то, наши-то — вон как голос подают!
— Милая, выходила ты нас, сохранила! Господь тебя за это не оставит!
— Доктор, а к обеду-то нас освободят?.. Молотят-то вроде совсем близко. Точно цепами стучат.
— Вот теперь верно — Гитлер капут.
А в углу, у самой двери, где уже был сложен инвентарь, приготовленный для обороны, токарь
Эх, да не купайся, Манька, в Тьмаке, Эх, да заведутся в тебе раки!
Как врач, я знаю, конечно, как все эти люди, раненые, обожженные, больные, столько наголодавшиеся в наших холодных подвалах, могут кидаться, как говорит тетя Феня, из огня да в полымя. Но как всё и все изменились за эти часы. Гул наших пушек действовал как сказочная живая вода. Но она же только гозвращала жизнь покойникам, а вот так зарядить энергией истощенных, больных, голодных разве ж она даже в сказках могла? Мне такая реакция кажется чересчур уж оптимистичной. Ведь самое страшное впереди. А тут этот старый шут гримасничает и выкаблучивает.
Эх, да полюбил я сорок милок,
Эх, да источился, что подпилок...
Нет, так нельзя. Нахожу Василия. Он в предоперационной что-то обсуждает с Мудрвком и одним из командиров.
— Товарищи командиры, что же это такое? Вот-вот на нас нагрянут, а у нас тут танцы-плясы.
Мудрик смотрит на меня довольно нагло, Василий — с некоторым смущением, командир улыбается.
— Вера, ты отдыхала, и мы не хотели тебя беспокоить. Сделали, что смогли.— И, не то шутя, не то всерьез меняет тон: — Товарищ начальник госпиталя! Позвольте ввести в обстановку. Если немцы полезут по проходу, отобьем. Ночью нам удалось расширить завал второго прохода. Теперь там может свободно пробраться человек. Ну, а остальное...— Он развел руками.— Остальное зависит не от нас.
— Ежели знаете, как богу молиться, молитесь.— Мудрик соскользнул было на обычное свое балагурство, но Василий тут же его оборвал:
— Как говорите с начальником госпиталя, старшина!
А между тем гул и гром явно приблизились. Мы под землей. Мы прикрыты огромной руиной. Но мне уже чудится, что я различаю сухой треск пулеметных очередей. Что это? Обман слуха? Разве он может дойти сквозь потолки литого бетона? Или уже так близко? И странное ощущение: сегодня я никому не нужна. Никто ни на что не жалуется. Даже тот, с крапивницей, которого приняли за сыпнотифозного и из-за которого тут весь сыр-бор загорелся, и его не отличишь среди остальных. Кажется, и сыпь сошла. Вот и не верь после этого в психотерапию...
Мы собираемся вместе — Мария Григорьевна, тетя Феня и я. В который раз проверили готовность операционного стола. Разложили запасы бинтов, лекарств. Делать опять нечего. Даже как-то грустно вне этой нервной, напряженной суеты. Тетя Феня успокоительно изрекает: «Всякому овощу свое время»,— и берется за спицы. Мария Григорьевна рассеянно раскладывает карты. Я хожу по маленькой комнатке, предоперационной, меряя ее шагами. Прислушиваюсь к грохоту пушек и представляю себе: где это стреляют?
Помнишь, Семен, когда-то, когда мы еще не были мужем и женой, ты возил меня на ялике вниз по Волге. Там была чудная березовая рощица. Мы бегали по ней, собирали грибы и немножко целовались. А потом напротив, через шоссе, построили элеватор. Должно быть, там наши и перешли Волгу. Это уже совсем недалеко от круга трамвайной линии. Семен, милый, они ж идут! Совсем немного ждать.
Хоть бы заняться чем и не болтаться зря. Пожалуй, приведу-ка я в порядок истории болезни, или, как выражался этот «фон», «скорбные листы». Все-таки занятие. Когда наши придут, все будет в ажуре. А что? Идея... «Когда придут...» Останемся ли мы к этому времени живы?
10
Чтобы ребята не вертелись где не надо, усадила девчонок в предоперационной, поручив им под руководством Домки сортировать истории болезней. Разъяснила: «Нашим надо будет как следует отрапортовать. Помогите матери». Кажется, преисполнились ответственности и взялись за дело. Ну, а сама прошла в наш «зашкафник» и заставила себя сесть за отчет.
Выстрелы и разрывы совсем близко. Да что там близко, может быть, уже в нашем районе. Нет, нет, не отвлекаться... Несколько снарядов шлепнулось рядом, так, что подвалы встряхнуло и вода задрожала в кувшине... Ну что ж, у нас неплохие итоги. Всего осталось у меня на руках шестьдесят пять человек. Двадцать три поступило — восемьдесят восемь. Умерло трое, восемьдесят пять. Выписался один — восемьдесят четыре... Сделано восемнадцать операций, из них семь очень сложных... Право же, неплохо для таких чудовищных условий... До оккупации, когда Дубинич развернул наш госпиталь, работали не лучше... Ай да мы! Мне не придется краснеть перед нашими... А Дубинич... Серега Дубинич... Сергей Сергеевич... Военный врач второго ранга... Ведь, наверное, скоро явится. Интересно, какими глазами, товарищ Дубинич, вы будете смотреть на нас, которых вы впопыхах позабыли или бросили?.. И все-таки мне не хочется в это верить. Может, что-то серьезное не позволило ему прислать машины... Но как приятно, черт возьми, будет сказать:
— Товарищ военврач второго ранга, неаттестованная Трешникова докладывает вам...— и привести эти цифры...
Кажется, стучат.
— Кто там?
Василий. Очень смешно одет. Все на нем с чужого плеча, все разное, и все безумно ему мало. Руки чуть не по локоть торчат из рукавов, а ноги из брюк. Лицо заросшее. Но сейчас это почему-то не замечается. Передо мной военный, энергичный, подтянутый, сосредоточенный. Только чего он там мнется, это совсем не идет к его сегодняшнему облику.
— Можно? Не помешал?
— Убиваю время и нервы: готовлю отчет. Садись, Василий.— Я подвигаюсь на койке.
Он не садится. Он стоит, смотрит на меня, и я почему-то начинаю краснеть.
— Вера, — бас его звучит как тенор,— Вера, наши в городе. Немцы, видимо, отступают. Наверное, уже рыщут эти их команды поджигателей... Понимаешь?.. Понимаешь?.. Сейчас все решится. Мы будем обороняться до последнего, но... Словом, перед этим я считаю долгом сказать тебе — я тебя люблю...
Я почему-то не удивилась. Даже форма объяснения, похожая не то на рапорт, не то на приказ, не покоробила.
— Садись, ну чего же ты?
Он сел на самый край кровати.
— Ну?
— Вот и все.
И встал было уйти, но я удержала.
— Сиди, Василий. — Достала из-за пазухи клеенчатую сумочку с документами, которую все эти месяцы ношу на шее на шнурке. Вынула оттуда твое, Семен, письмо, то, единственное.
— Прочитай.
Он осторожно взял письмо, написанное на обратной стороне махорочного пакета, и, далеко отставив его на ладони, стал разбирать твои невнятные каракули, как бы ступеньками сбегающие сверху вниз. Я знаю письмо наизусть, от надписи наверху «Товарищ, нашедший это...» и до остренького кренделька, в котором лишь я могу разобрать твою подпись. Во все глаза следила я за лицом Василия. Когда он читал эти твои слова: «Не верь ничему, что будут обо мне говорить или писать: я — большевик-ленинец и останусь до смерти большевиком-ленинцем»,— он нахмурился, закусил губу. Дальше ты пишешь: «Я вынужден был написать чудовищное признание, но если сложить заглавные буквы моих показаний, выйдут слова: «Все это вынужденная ложь». Прочтя это письмо, Василий отложил листок.