Доктора флота
Шрифт:
Миша с завистью смотрел на легко шагающего рядом Алексея Сикорского. Сам он едва волочил ноги. «Еще сотня метров — и я сяду на дорогу, и не сделаю дальше ни шагу. Будь что будет», — думал он. Но тотчас самолюбие, которым щедро была одарена мужская часть рода Зайцевых, протестующе заявляло: «Жалкий интеллигентик. Все идут, ты один не можешь. А ну, возьми себя в руки. Осталось немного». И взбодренный этими мыслями, Миша плелся дальше. Оркестр заиграл «Испанский крейсер», и Миша с облегчением увидел вдали выкрашенный зеленой краской грибок с блестящей рындой, верхушки лагерных палаток, полосатый шлагбаум. Сейчас
Вечером, поужинав, после целого дня строевых занятий, недолго отдохнув на лужайке возле камбуза, Миша отправился навестить Васятку. Часовым у лагерной гауптвахты стоял их сосед по нарам Степан Ковтун.
— Не положено посещать, — сказал он. — А зачем тебе?
— Зачем? — Миша не знал что ответить. — А если бы ты там сидел?
— Ладно, проходи, — вполголоса разрешил Степан, боязливо озираясь. — Как свистну, так тикай.
Миша поднял полог и вошел внутрь. Прикрывшись шинелью, Васятка лежал на койке. Больше арестованных в палатке не было. Голубые глаза Васятки были устремлены куда-то вдаль. По стриженным под машинку белым волосам ползла пчела. Васятка стряхнул ее и увидел Мишу.
— Здравствуй, арестант, — с напускной жизнерадостностью сказал Миша, садясь напротив на свободную койку и оглядываясь. — А у тебя тут ничего. Даже графин с кружкой. Как в лучших домах. Только, бр-р, холодно. Опять ветер поднялся.
Васятка молчал, немигающим взглядом смотрел на колышущийся под ветром брезент палатки, потом сказал неожиданно:
— Шибко домой хочу, Миша. Хорошо дома. За зверем идешь по следу — тишина кругом. Никто не кричит, никто не командует. Акопяна нет, Дмитриева нет. Ночью лег — спи сколько хочешь.
— Мне еще трудней, — признался Миша. — Надо мной родители тряслись, пылинки сдували. Вас в семье девять было, а я один-единственный. Делать ничего не умею, выносливости никакой. Сегодня чуть не лег на землю и не заревел.
— Слышь, Миша, — шепотом проговорил Васятка. — Давай сбежим отсюда? К нам поедем. У нас дом большой, места хватит. Стрелять тебя научу. Вместе на охоту ходить будем.
— Поймают — и сразу под трибунал. Начнем учиться — легче будет, — Миша сказал это с удивившей его самого убежденностью.
— Думаешь? — Васятка оживился. — Каждую ночь будить не станут?
— Не должны. Мне завтра на пост в конце дамбы заступать. Что-то жутко. К ней пароходы со смертниками приставали.
— А чего боишься? — удивился Васятка. — Стой себе и песни пой.
Чтобы развлечь Васятку, Миша рассказал ему, как вчера ночью часовой на дамбе решил отрабатывать командные слова. В ночной тишине дежурный по лагерю услышал: «Стой! Кто идет? Ложись!» и послал на дамбу отделение курсантов.
Снаружи коротко свистнули. Миша выбежал из палатки и скрылся в примыкавшей к берегу дубовой роще.
По воскресеньям ленинградцев навещали родители. Они выходили из вагонов одиннадцатичасового поезда и пестрой толпой шли по дороге к лагерю. Матери несли корзинки и сумки, от которых вкусно пахло жареным мясом, чесноком, печеным тестом, корицей.
Ленинградцы еще с утра вертелись неподалеку от шлагбаума и наблюдали за дорогой. Завидев своих родителей, они бросали подчеркнуто равнодушно: «Мои сродственники на горизонте» или «Папаша с мамашей шлепают», а сами с удовольствием побежали бы навстречу, повисли на шее отцов, расцеловались с матерями, но делать этого было нельзя. Инструкция требовала, чтобы встреча с родителями происходила только на территории лагеря. Сыновья уводили родителей в длинный неглубокий овраг, проходивший вдоль границы лагеря. Там буйно рос чертополох. Его красные цветы и листья с колючками были едва ли не главной растительностью в овраге. Родители усаживались на траве, и сын, уплетая с аппетитом домашние яства, рассказывал о лагерной жизни:
— Куда бы ни шли — только строем и с песнями. Даже не верится, что раньше я мог идти и не петь на ходу. Никак не могу молчать в строю и не шевелиться. Уже два взыскания заработал. Полковник Дмитриев недавно сказал: «Вы десять минут не можете неподвижно простоять, а я пятилетку простою по стойке смирно».
Родители с тревогой рассматривали своих сыновей. Стриженные под машинку, одетые в грубые парусиновые робы, они были похожи на арестантов. От ночных тревог, изнурительной строевой подготовки, недосыпания мальчишки сильно похудели, осунулись. В их глазах читался страх опоздать по тревоге в строй, получить взыскание. Из-за жизни в сырых палатках многие кашляли. Наиболее решительные папы и мамы шли к начальнику лагерного сбора объясняться. Но Дмитриева по воскресеньям никогда не было на месте. Дежурный командир лишь разводил руками и обещал довести до сведения полковника их претензии. Он слышал, как недавно на совещании командиров полковник говорил:
— Перед нами стоит трудная задача — за два неполных месяца сделать из разболтанных гражданских парней военных людей. Привить им уважение к дисциплине, флотским порядкам, строю, обучить уставам, караульной службе. Сейчас им трудно, они недовольны, но пройдет время, и они скажут нам спасибо. Я в этом не сомневаюсь.
Лет шесть назад дежурный тоже прошел через такой лагерный сбор. Он многому научился тогда. Но и доныне помнит, какое временами испытывал отчаяние…
— Чего приехала? — недовольно спрашивал Пашка Щекин у матери. — Говорил же, чтоб не ездила. Гляжу, опять ползет по дороге.
— Посмотреть захотела на сыночка, — не обижалась мать. — Что мне одной-то в воскресенье делать? Там, думаю, или сбежал уже? Нет у меня к тебе доверия.
— Давно б сбежал от такой маяты, — признался Пашка. — Да куда? Сразу под трибунал загремишь.
— Привыкнуть тебе надо, Пашенька, — уговаривала мать. — Потом легче будет.
Еще четырех месяцев не прошло, как Пашка последний раз был в «малине», но все связанное с ней как-то поблекло в памяти, размылось, ушло, казалось, в далекое прошлое. И песни под гитару, и попойки, и курение опиума, и даже Помидора.
— Ешь, Пашенька. Еще принесу, — говорила мать, глядя, как сын уничтожает вареники с вишнями. — Мой портрет, Павлик, на заводской доске Почета висит. В завком выбрали. Гордиться можешь матерью.
У нее было бледное худое лицо, тонкие губы, аккуратно подбритые в виде узенькой полоски и подкрашенные брови, а под ними удивительно чистые, синие, как у Пашки, доверчивые глаза.
— Езжай-ка ты домой, — сказал Пашка. — Повидались и будя. Чего тебе здесь болтаться?
— Хорошо, Пашенька, — послушно согласилась она. — Пойду я, сынок.