Доктора флота
Шрифт:
— Езжайте к себе в госпиталь, — наконец, сказал он. — И спокойно работайте. Если спросят, скажите, что я объявил вам двое суток ареста.
— Мне все равно, — сказала женщина. — Я могу идти?
Едва она вышла на улицу, на пороге избы, где помещались главные хирург и терапевт фронта, появилась жена Лидия Аристарховна. Теперь она была военврачом второго ранга и занимала должность начальника медпункта штаба фронта.
— Ты узнавал о мальчике? — с порога спросила она мужа и, не дожидаясь ответа, набросилась с упреками: — Опять было некогда? Любые дела, только не забота о судьбе единственного сына. Ты дождешься, что Мишель затеряется среди сотен тысяч людей,
От дежурного бригврач Зайцев стал звонить в штаб армии, куда должна была влиться двести пятьдесят вторая стрелковая дивизия, в которой находился его сын. Неделю назад, получив последнее письмо сына и предполагая, что тот попадет в район Сталинграда, он принял ряд мер, чтобы перевести Мишеля поближе к себе. Переговорил с заместителем начальника штаба, и тот распорядился назначить рядового Зайцева в полк охраны штаба.
— Там видно будет, — сказал он. — Сын у вас тоже медик? В дальнейшем используем по специальности.
— Дивизия Курилова в армию Лопатина пока не прибыла, — сообщил профессор жене, вернувшись от дежурного по штабу. — Как только она прибудет, я выеду туда.
— Помни, Антон, Мишенька у нас единственный сын. — Лидия Аристарховна тяжело вздохнула, зачерпнула из ведра кружку воды, сделала несколько глотков и тихо вышла.
Профессор Зайцев достал из кармана полученное утром, но до сих пор непрочитанное письмо. На конверте стоял синий штампик: «Проверено военной цензурой». Письмо было из Кирова от Саши Черняева. «Дорогой дружище! — писал Александр Серафимович. — Спешу первым делом уведомить тебя, что Мишель вместе с курсом еще четвертого сентября выехал из Кирова. Думаю, что они попадут к вам. Я провожал его и взял слово, что он сообщит тебе и Лидуше о предстоящем приезде. Слово он дал неохотно, это заметили даже девочки, и буркнул: «Под крылышко к ним все равно не пойду». Возможно, он прав».
Антон Григорьевич перестал читать, задумался. Восемь лет они с Лидушей прожили, а детей все не было. Лидуша страдала, плакала, ежегодно ездила в Саки принимать грязи, посещала крупнейших специалистов… И вдруг эта неожиданная счастливая беременность и рождение Миши. Мальчик рос трудно. Они делали все, что требовала тогдашняя наука: укутывали новорожденного в стерильные пеленки, не допускали к нему даже самых близких знакомых, а показывали лишь издалека, ходили в масках, и все равно вскоре после рождения Миша заболел тяжелой формой пузырчатки новорожденных, а затем со странной и дикой последовательностью перенес все без исключения детские инфекции. Он рос способным мальчиком, у него великолепная память, быстрый, все схватывающий ум.
Антон Григорьевич понимал, что слепая любовь матери, ее стремление оградить сына от всех житейских трудностей и сложностей привели к тому, что Мишель вырос нерешительным, изнеженным, трусоватым. Круглый отличник, гордость школы, он на товарищей смотрел свысока и, если те не успевали, дома рассказывал о них только в насмешливом ироническом тоне. Это бесило Антона Григорьевича. Он начинал быстро ходить по кабинету и говорил сердясь:
— Совсем не все, кто учится плохо в школе, бездари и ничтожества. Многие великие люди были двоечники и едва переходили из класса в класс.
Но существенно повлиять на воспитание сына профессор не мог. Он всегда был занят наукой, своей клиникой, руководить которой стал рано, в тридцать шесть лет, хотел сохранить мир в семье, а всякий мужской разговор с сыном вызывал у Лидуши истерический припадок.
— Оставь мальчика в покое! — кричала она, обнимая сына и целуя. — Прошу тебя, оставь его! Он по горло сыт твоими нравоучениями и примерами.
Убедить жену в ее неправоте было невозможно. Инстинкт материнства был сильнее любых соображений разума. Пришлось с болью в сердце махнуть рукой и примириться.
Участник первой империалистической войны, профессор Зайцев понимал, что его робкий изнеженный сын на фронте будет плохим солдатом. Именно такие чаще других гибнут уже в первые дни пребывания на передовой. Поэтому сейчас он был согласен с женой, что их родительский долг устроить Мишу около себя. «А уговорить мальчишку будет нетрудно», — подумал Антон Григорьевич, вспоминая строки из письма Черняева, снова разворачивая листок. «Откровенно говоря, завидую тебе. В такое трудное время нужно быть там, где решаются судьбы войны. И еще. Стыдно писать об этом, особенно сейчас, но я женился! Твой престарелый нудный друг взял себе в жены очаровательную молоденькую женщину, которая моложе его (не пугайся только!) на двадцать два года! Зовут ее Юля. Разница в возрасте причиняет мне массу неудобств и вызывает уйму насмешек. Но все равно — я безмерно счастлив…» Антон Григорьевич дочитал письмо до конца, вспомнил, что не рассказал жене о недавней встрече. Они заночевали с главным хирургом в армейском госпитале. Вечером дежурная сестра принесла им чай. Он взглянул на нее — то была Мишина соученица и первая любовь Шурка Булавка. Она натерпелась горя. Во время эвакуации от взрыва бомбы погибли родители. Сама была ранена, попала в плен, бежала, сумела перебраться через линию фронта, закончить курсы медсестер. Шурка по-прежнему была красива какой-то грубой, вызывающей красотой, и Антон Григорьевич заметил, что, пока она рассказывала о себе, около домика нервно ходил и поглядывал на окно молодой майор.
— Вас ждут, наверное? — вежливо спросил он у девушки.
— Подождут, — небрежно ответила она, продолжая рассказ. — Много здесь таких ожидальщиков. — Узнав, что скоро в полку охраны штаба фронта будет служить Миша, Шурка сказала: — Пусть разыщет меня. Вот номер моей полевой почты.
— Обязательно, — пообещал Антон Григорьевич. — Не сомневаюсь, что он очень захочет вас увидеть.
Неделю спустя, возвращаясь с передовой, немецкие самолеты сбросили на поселок, в котором находился армейский госпиталь, несколько оставшихся бомб. Одна из них попала в дом, где после дежурства крепко спала Шурка Булавка. Накануне ей исполнилось двадцать лет.
Паровоз громко загудел и остановился. От резкого торможения вагоны лязгнули буферами. Сидевший на чурке у двери Пашка не удержался и упал на ведро с водой. Оно опрокинулось. Пашка поднялся, выругался, потирая ушибленное место, и выглянул наружу. Эшелон стоял возле небольшой станции. На уцелевшей стене разбомбленного вокзала едва держалось наполовину оторванное название — «Зубино». Моросил дождь. Многочисленные воронки от авиабомб и снарядов были полны водой. Вдоль вагонов бегал Акопян и кричал:
— Выгружайсь!
Пашка достал вещевой мешок, скатку, автомат ППШ и первым спрыгнул на землю. От нее едва слышно пахло мятой, чабрецом.
Из вагонов посыпались ребята, они осматривались, разминали занемевшие от долгого лежания руки и ноги, и Пашка подумал, что наступило то время, о котором столько было разговоров последние месяцы. Вот он, фронт, и, может быть, завтра они вступят в бой. Месяц назад он мечтал вернуться в Киров с перевязанной белоснежным бинтом рукой, в выцветшей застиранной гимнастерке с двумя орденами на груди и полоской за тяжелое ранение и прийти к Лине.