Долгая дорога домой
Шрифт:
Смятение души усугублялось еще и тем, что там, в Николаеве, была у меня девушка, на которой я собирался жениться. У нее была квартира, родственники, все они работали на судостроительном заводе, на котором, говорили они мне, и я мог бы устроиться после демобилизации. Но у меня и в мыслях не было оставаться в Николаеве — я твердо решил возвращаться на родину.
Но мог ли я взять с собой ту девушку? Где мы будем жить, у кого? Где будем работать?[138] И намерение мое жениться на той девушке постепенно угасло, как угли в пепле отгоревшего костра.
В унынии и полной растерянности я приехал в Николаев.
Весной, аккурат в канун Первомая, пришел приказ о моем увольнении в запас. К тому времени я уже как-то примирился с мыслью, что из армии мне в ближайшем будущем не вырваться, что придется служить. И вот — на тебе! Снова, как это было и раньше, и позже, перемены в моей жизни случались внезапно, нежданно-негаданно, и как раз тогда, когда я меньше всего был к этому готов. Сразу же встал вопрос: куда
Поехал в Минск. Раньше я в нем не бывал, и то, что я там увидел, ошеломило. Город лежал в развалинах. На какой-то уцелевшей улице я разыскал Союз художников, председателем правления которого был тогда Иван Осипович Ахремчик. В Союзе художников мне разрешили позвонить ему по телефону домой. Я сказал, кто я, напомнил, что учился когда-то у него в Витебске и хотел бы продолжить учебу. Он сказал, что пока художественное училище не работает, его, в сущности, просто нет, а когда оно будет воссоздано, сказать трудно, — правительство еще не решило, когда ему быть и где — в Минске или в Витебске. Еще он сказал, что в Минске жить очень нелегко: «Вам нет смысла здесь оставаться. А вот в некоторых областных центрах есть отделения художественного фонда и неплохие коллективы художников. Например, в Бресте и в Гродно. Советую вам поехать либо в Брест, либо в Гродно, там вы найдете работу и жить там вам будет легче, чем в Минске. А со временем, может, и училище откроется, тогда и подумаем о вашей учебе». Поразмыслив, я решил последовать совету Ахремчика. Как раз в День Победы выехал поездом в Гродно — город, в котором у меня не было ни одного знакомого, ни одной близкой души. Кто мог знать, что этот город станет моим приютом на долгие годы, частью моей судьбы?[139]
Город мне понравился с первого взгляда. Не столь уж разрушен, только в центре несколько зданий лежали в развалинах Явно «западный» облик, черты Средневековья — в старинных зданиях, костелах, в каменной брусчатке мостовых Два старинных замка. Один из них над Неманом. Архитектура хотя и «западная», в то же время какая-то очень своя, белорусская. Это сразу легло мне на сердце радостью, повеяло чем-то милым, чего никогда не было на чужбине, в далеких западных городах. Полдня бродил по улицам, присматривался, но зайти куда-нибудь не решился. Первую свою гродненскую ночь провел на вокзале. Утром отправился разыскивать мастерскую художественного фонда.
Мастерская находилась в центре, на улице Клары Цеткин — небольшая комнатенка в старом доме. За единственным столом сидел лысоватый мужчина в светлом костюме с орденом Красного Знамени на лацкане пиджака. Это был руководитель гродненских художников Виктор Морозов, недавний командир противотанковой батареи, который, демобилизовавшись, осел в Гродно. Здесь же, в комнатенке, находился старый художник Дежка, страдавший болезнью Паркинсона, — голова у Дежки всё время тряслась. Затем пришли седовласый, вальяжный Игорь Васильевич Семенов, черноволосый, цыганистый Ваня Пушков, тоже бывший артиллерист. Пришел также Александр Кох, воспитанник Варшавской академии художеств, обликом и манерами типичный шляхтич. Кох сводил меня к себе на квартиру, где его жена, милая гродненская полька, напоила меня молоком с краюхой ржаного хлеба. Словом, со всеми своими новыми знакомыми я сразу нашел общий язык, и, чтобы закрепить наше доброе знакомство, мы вечером отправились в ресторан, который, конечно же, назывался «Неман», — как же иначе, если город стоит над Неманом! Денег у меня было немного (выходное пособие), а после ресторана не осталось почти ни копейки. Зато я приобрел друзей, которые устроили меня в занеманском районе города на квартиру к добросердечной, душевной женщине. Звали ее Марья Ивановна. На долгое время она стала для меня как бы второй матерью.[140]
Да, людей я встретил чудесных. И художники они были хорошие. Некоторые (Морозов, Семенов, Данила Порохня) были виртуозами оформительских работ, прекрасно, с отменным вкусом умели писать шрифты. А в оформительском деле одним из главных элементов были именно шрифты. Я, конечно, так не умел их писать, как умели мои новые друзья, поэтому смотрел и учился. Но дело в том, что редко доводилось смотреть и учиться — работы у художников было мало. Заказов на живопись совсем не было, и художники буквально из-за этого страдали. Правда, терзания эти быстренько заглушались испытанным мужским средством — водкой. Раздобыть денег на хлеб было трудно, иной раз невозможно, однако на водку деньги добывали всегда. По этой части были свои виртуозы, и первым среди них был Виктор Морозов. Благодаря ему мы не знали почти ни одного дня без выпивки. Если случался такой день, мы считали его «черным». Но и в этот «черный день» к вечеру непременно у Морозова появлялись какие-то деньжата. В свой угол на квартиру в Занеманьи я возвращался поздно и навеселе. Для моей хозяйки, Марьи Ивановны, это было не в диковинку, за много лет супружества эта горемычная женщина насмотрелась на своего вечно подвыпившего мужа, тоже демобилизованного военного. И огорчало ее не то, что я приходил домой поздно и «под мухой», а то, что вел себя довольно не этично — несколько месяцев не платил за квартиру. Обещал что ни день, что вот-вот заплачу, да не было чем.
Целый год я проторчал в мастерской, перебиваясь наряду с другими художниками случайными заказами. Однажды вместе со скульптором Андреем Заспицким (будущим лауреатом госпремии) оформил витрину кинотеатра, затем павильоны ярмарки на Скидельском рынке. Это был последний мой заработок в мастерской, которого, однако, хватило лишь на то, чтобы посидеть в ресторане и заплатить, наконец, за квартиру. В питии к тому времени я уже поднаторел настолько, что мог выпить пол-литра за один раз. Друзья говорили, что это нормально, что я достиг всеобщей мужской нормы. Но для меня это было всё же трудновато, да и становилось в[141] тягость, и я стал думать, как быть дальше, что делать? А что я умел делать? В сущности, ничего. Пойти учиться? Не плохо бы, но куда? Да и как поступить на учебу? Никаких документов об образовании у меня не было — всё проглотила война Свидетельство об окончании Саратовского пехотного училища — последний документ, которым я располагал — осталось в моей полевой сумке на заснеженном поле под Северинкой. Написал в Саратов, чтобы мне выслали копию, но получил ответ, что все архивы училища за военные годы отправлены в Бугуруслан. Написал туда, и узнал из ответа, что никаких документов Саратовского военного училища в Бугуруслан не поступало. Съездил домой, на Ушаччину, чтобы раздобыть документы о своей учебе в Кубличской школе, но той моей школы в Кубличах уже не было, не было и никого из знакомых учителей.
В Гродно, как раз неподалеку от мастерской художественного фонда, находилась редакция областной газеты «Гродненская правда». Время от времени мы встречались с журналистами редакции в пивнушке. Там же, в пивнушке, я познакомился с бухгалтером редакции, старым человеком (ему было под семьдесят), бывшим полковником царской армии. За рюмкой он рассказывал немало интересного о своей службе при царе. Однажды, растроганный тем, что я внимательно его слушаю, он сказал мне, что я должен задуматься о своем будущем. «Вы знаете белорусский язык, — сказал старый бухгалтер, — а в редакции часть тиража начинают печатать по-белорусски. Загляните в наш секретариат, может, вы окажетесь нужны». Через несколько дней я наведался в секретариат, где меня встретила Анна Ильинична Цыпина, старая газетчица. Выслушала меня и сказала, чтобы я написал заявление о приеме на работу. И непременно на белорусском языке. Прочитав заявление, она нашла в нем не слишком много грамматических ошибок. И я был зачислен в штат редакции на должность корректора белорусского издания. Но в корректорской я проработал недолго, вскоре меня перевели в секретариат.[142]
Начиналась новая страница моей биографии. Казалось, что я выхожу на новую прямую. Но это только казалось. Впереди меня ожидали очередные выкрутасы судьбы, дьявольские козни всё той же военщины, которая упрямо не хотела выпускать меня из своих железных объятий. Но пока всё было хорошо, спокойно, работа в редакции мне нравилась. Сотрудники почти все были либо приезжие, либо из демобилизованных. Демобилизованные ходили в военном обмундировании, только без погон. Отделами заведовали недавние армейские политработники, за единственным исключением: отделом сельского хозяйства заведовал вчерашний офицер Войска Польского, майор Петр Борейка. (В Войске Польском служили, как известно, граждане СССР, поляки по происхождению.) Командовал он своими литработниками, как солдатами на фронте — энергично и напористо, особенно усердствуя в тот период, когда проводилась сплошная коллективизация на землях Западной Беларуси. Естественно, что с такими кадрами корректорам и стиль-редакторам работы хватало, и наш ревизионный корректор Микола Овчаров постоянно конфликтовал с ними, отстаивая «священные нормы» русской грамматики. Микола был достаточно грамотный и довольно образованный человек, но ужасно невезучий. В начале войны попал в плен, хлебнул горя полной мерой, а когда в самом конце войны освободился из концлагеря, выпил на радостях «не того» спирта и едва не ослеп. В добавок ко всему оказалось, что его жена не стала ждать пропавшего без вести мужа и вышла замуж за полковника-чекиста. А когда ей предъявили фотографию Овчарова, который вернулся из плена и должен был доказать, что он — это он, она заявила, что не знает человека, изображенного на фотографии. Доказывать смершу, что он, Овчаров, действительно Овчаров и никто иной, что его бывшая жена лжет, ему пришлось долго, — я тому свидетель. Обосновавшись в Гродно, он вместе со своей новой женой построил хибару из битого кирпича и старых трухлявых досок среди руин бывшего еврейского гетто. В той хибаре я бывал у него в гостях.
Моим коллегой по секретариату редакции был Георгий Цветницкий, по возрасту он был немного старше меня.[143] Коренной горожанин, Цветницкий отличался от приезжих широким кругозором, настоящей культурой: он был воспитан на русской и польской классике, на русском и польском искусстве, старом, разумеется, досоветском. И хотя высшего образования у него не было, он знал несколько языков и вообще, как мне казалось, знал абсолютно всё. Если у кого-нибудь из газетчиков возникал тот или иной вопрос, на который не было ответа в Большой Советской Энциклопедии, то обращались к Георгию Алексеевичу. Кроме того, он, пожалуй, единственный в редакции разбирался в полиграфии, умело верстал газету, размечал шрифты, — в этом он был незаменим.