Долгие беседы в ожидании счастливой смерти
Шрифт:
Раньше:…Ругань между отцом и матерью, которая сверлит до сих пор его уши… Отец во время их ссоры бросает в маму горящую свечу…
Теперь:…Ссор в нашем доме не было…
Раньше:…Почти каждый вечер отец бил нас, детей… Болела не сама боль — обида…
Теперь:…В детстве я не знал, что такое «кулак»…
Прежде, вспоминая об отце, й часто видел перед собой его покрасневшее лицо, нервно трясущиеся руки (так выглядит отец вечерами, когда играет в карты и — проигрывает). Иногда вспоминал
Теперь й отказывается кого-либо судить. Да и грехи отца — они ведь не больше, чем его собственные, чем грехи всех других — грешных — сынов человеческих.
Так, при трезвом свете смерти вдруг меняется для й образ отца. Нет, это уже не озлобленный неудачник. Это человек, который родился и живет не там, где должен был родиться и жить. Он сентиментален, романтичен, готов всегда откликнуться на чужую беду.
Его трагедия — обычная трагедия провинциального Дон Кихота.
Из последних рассказов
13 октября 1995 г. й вздыхает: «Ах, как жаль, что многое я все-таки не успел рассказать вам!»
Говорю: еще не поздно. Прислушивается к себе. И отвечает мне не сразу — из какого-то своего далека: «Нет, поздно. Совсем поздно. Но все-таки попробую кое-что вспомнить».
_________________________
Символично: он рассказывает о двух женщинах, которые когда-то любили его. Прощается с ними, хотя ни той, ни другой давно нет на свете.
Опять — любовь и смерть. Рассказы й подводят черту под этими темами в наших беседах.
___________________________
«Я сам не знаю, почему так долго молчал о своей первой любви. Вернее, иногда я упоминал про начало этой истории, но никому и никогда — про развязку.
Ее звали Тереза. Тогда было ей пятнадцать, мне — шестнадцать лет. Мы стояли, что называется, на разных полюсах жизни. Я еврей, она — наполовину литовка, наполовину — полька. Я — сын богача, ее отцом был пьяница, доведший семью едва ли не до нищеты.
И мы понимали: нашу любовь надо прятать от всех. Мы встречались где-нибудь за городом, или — в парке, в темной аллее, или — под мостом, куда, кроме нас, никто, кажется, не забредал.
Тереза была веселой и капризной. Впрочем, цель ее капризов была проста: ей хотелось, чтобы я ее успокаивал. Все наши встречи состояли из игры и — любви. Терезу переполняла веселая энергия. Она обычно не шла — летела. Едва ли не в прямом смысле слова. Я догонял ее. Извинялся за мнимые обиды, целовал. Тереза открыла мне ту любовь, которая приносит только удовольствие. Этого мало? Раньше мне казалось: любви без духовности не бывает. Но, наверное, я не точно представлял самое это понятие — духовность.
Однако вернусь к истории своей давней любви. Вскоре я уехал в Каунас. Тереза осталась в нашем городке. После войны я искал ее. Но Тереза исчезла. Бесследно.
Весточку о ней я получил неожиданно. Сравнительно недавно, лет пятнадцать тому назад. Позвонила какая-то женщина:
— Ваша Тереза на днях умерла.
Я едва выдохнул:
— Как так?
Оказалось, перед войной она вышла замуж. Во время оккупации муж Терезы сотрудничал с немцами. Вроде бы, даже участвовал в убийствах евреев. Они разошлись. Оставшись одна, Тереза спилась — болела душа.
Ее поместили в психиатрическую больницу — сначала в Калварии, потом — в Вильнюсе. Здесь она провела десять лет. Были периоды, когда чувствовала себя нормально. Тогда работала на больничной кухне. Рано или поздно болезнь подступала снова, и Терезу отправляли назад, в палату.
Однажды она рассказала больничной подруге о нашей любви.
— Йосаде? Да ведь он писатель! Живет в Вильнюсе.
— Знаю. Видела его статьи, книги, — ответила Тереза. — Но я боюсь поднять телефонную трубку.
Она запретила это и подруге.
Телефонный звонок у меня дома раздался слишком поздно.
Я долго не мог прийти в себя. Как же так? Моя Тереза жила рядом со мной, страдала, была лишена, может быть, самого необходимого.
Я так легко мог облегчить ее участь — приносить передачи, давать деньги (кстати, главный врач больницы был добрым моим знакомым). Но гордость всегда преобладала в характере моей Терезы.
На кладбище мы отправились вместе с позвонившей мне женщиной. Конечно, я принес Терезе цветы. Нанял потом какого-то человека, чтобы он привел в порядок могилу. Кажется, никогда в жизни я так не плакал. Навзрыд.
Был ли я еще у Терезы? Нет. Я боялся. Боялся себя самого».
________________________
И еще один портрет набрасывает он торопливо. Своим глуховатым, едва слышным уже голосом:
«Моя бабушка — со стороны матери — считала всегда: я самый умный человек в нашем городке! Может быть, потому что я был очень похож на нее?
Бабушка относилась ко мне как ко взрослому. Я писал под ее диктовку письма. Я сидел возле нее за обеденным столом.
Бабушка не переставала удивляться:
— Янкель, голова твоя похожа на морковку. Но какой же ты умный!
Я знал: бабушка умеет заговаривать смерть. Делала она это разными способами. Вот один. Самый верный: каждый день бабушка читала какой-нибудь псалм, как и полагается набожной еврейке. Но всегда словно бы обгоняла календарь. Логика ее была такой: «Я уже прочитала завтрашний псалм. Значит, Бог оценит это и сохранит меня хотя бы еще один день».
И все-таки бабушка умерла.
Она умерла у меня на руках.
Почему я был тогда один у ее постели? Не знаю. Но я почувствовал вдруг: бабушка сейчас уйдет в другой мир.