Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи
Шрифт:
Раннее июльское солнце из стеклянной оконницы бьет вовсю напрямки в глаза, и как ни жмурься, как ни зарывайся лицом в подушку, от него, окаянного, уж не спрячешься, не уснешь, не доглядишь, что там было во сне. Да и сон не вернется. Хотя именно этот сон про отца бывает, что в иную ночь повторяется. Правда, отец в том сне всегда разный: иногда и слова не скажет, иногда лишь смутно мелькнет в заобморочной сонной дали, а ныне вон что — венец…
Усилием еще не до конца очнувшегося ума Александр ловит остатки сна, пытается понять смысл, но сон неуловимо, стремительно утекает из сознания, уже готового к бодрому дню.
«Отец?.. Венец?.. Кой венец?.. На что тот венец?..»
Холмский князь решительно открывает глаза, сбрасывает с себя легкое льняное покрывальце, под которым
— Умываться!
Александр еще по-мальчишески долговяз, в отличие от брата Дмитрия костью не широк, но весь, от худых мальчишеских же ключиц до тонких щиколоток, будто сплетен из крепких, тягучих жил. От малого движения все мускулистое тело под белой кожей играет, как у хорошего скакуна на купании. Хоть тонок костью и юн, а уж видно, что зело силен будет князь.
Волосья на голове неслушными вихрами торчат в разные стороны, как иголки у весеннего ежика, выбравшегося на свет после спячки. Как их ни чеши, ни прислюнивай, сколь ни лей на них в праздники конопляного масла — все одно норовят подняться по-своему. В детстве, случалось, нарочно задорили княжича бывалые отцовы дружинники, что вечно сидели на княжьем дворе, судача про старое:
— Ляксандр, а Ляксандр, кто тебя за вихры-то таскал? — И ну реготать хриплыми, лужеными глотками.
— Вот ужо вырасту — я вам порегочу! — обижался Александр и грозил старикам кулачонком.
Да им от того радости только пуще: ишь, норовист княжич, поди, не спустит обидчику…
Лицо князя бело, скорее длинна, чем кругло. Глаза — серы, как бок у лесной черники, покуда не ухватишь ее пальцами в кузовок. Такие же и глаза у князя, кажется: потри их — и за серо-голубой поволокой откроется глубинная чернота. Нос не мал, не велик, а как раз по лицу — высок и прям, с трепетными, по-девичьи тонкими крыльями ноздрей, что первыми выдают внутреннее волнение. В гневе или обиде так раздуются и затрепещут, словно крылья у бабочки. Может быть, малой отцовой горбины недостает тому носу, чтобы более грозности придать облику князя… По скулам да по подбородку пробивается первая, покуда пушная щетинка, кою уж вошло в привычку у Александра трепать и оглаживать рукой, будто это и впрямь окладная бородища. И то: юн еще Александр-то, едва семнадцать минуло в этот год. А уж князь над людьми, оттого и хочется ему видом казаться старее. Однако время само по себе едет, никому не подвластно. А что с людьми время делает, как их рисует — вестимо. Так изрубцуют иного красавца, что и глаза б на него не глядели, а другому глупому дураку со временем иная плешь вдруг ни с того ни с сего такого умного веда предаст, что от одного ее значительного блеска уважением проймешься. Ишь какая знатная лысина! Ладно бы за вед уважали до тех пор, пока слова не молвит, а то ведь как у нас принято: коли на вед умен, так и ладно, так до смерти за плешь али по иной какой примете и почитают за умного, чего бы он на деле ни отчубучил с умным-то ведом. Большое дело — людская видимость!..
— Максим! Черницын ты сын! Дашь умываться, что ли! — вновь прокричал Александр.
Но уж Максим дожидал князя подле, держа в руках огромный медный водолей, в который умещалась, поди, не одна колодезная бадья. Вот уж у малого легкая поступь, как вошел — не слыхать, ни дверью, ни половицей не скрипнул, а туша-то у парнишки что у медведя. Знать, от великого молодца родила его матушка.
Максим Черницын и впрямь был обилен телом. Таких-то в кулачных боях нарочно наперед выставляют для устрашения. Только кто же на всей Твери Максима Черницына убоится? Может быть, одни лишь малые, неразумные дети, которые не отличают покуда добра от зла. Впрочем, и те при случае без страха цепляли Максима за льняную мягкую бороду; знать, человек-то с младой души ужо понимает разницу между добром и злом. Да и в чем же, кажется, сложность отличать ночь ото дня?..
При богатырской силище Максим был вполне добродушен, что часто встречается на Руси, да и вообще более улыбался, чем хмурился, что и при отменном здоровье на Руси ныне в редкость. На Божий мир и людей он глядел лупоглазо, с доверчивой лаской и заведомой благодарностью за то, что и для него есть и эти добрые люди, и этот прекрасный мир. И даже когда подшучивали над ним (а шутил над ним хоть и беззлобно, однако с охотой всяк, кто был ниже ростом), Максим лишь молча усмехался в пуховую бороду и отводил от потешника глаза в сторону: мол, я тебя и не слушал, и не слушаю, и слушать не стану, а лучше вон погляжу, как воробушек из конского помета зерно лущит — все любопытней. И впрямь, как очарованный глядел на какого-нибудь незначащего воробушка, вовсе забывал про обидчика и еще удивлялся: ишь какой прыткий воробушек!.. Попробуй-ка такого обидь!
А Черницыным его кликали по рождению. Кому — в смех, кому — в грех!.. То ли матушка зачала его уже будучи инокиней-черницей, то ли согрешила с кем до того, как постриглась, но от бремени она разрешилась прямо в монастыре.
Сама ли она постриглась, силком ли ее постригли, каким было имя ее в миру — никто не знал, кроме старой игуменьи, давно уж унесшей с собой ту тайну в могилу. Кто был Максимов отец — бог весть, дело темное. Только, судя по тайне, в какой жила греховодница, так не простого звания то была девушка. Если же не сама родовита, так соблазнитель ее был высок. Теперь не дознаешься…
Вскоре после родов (опять же неясно: в горячке ли, в покаянном посте), оставив на радость сестрам-послушницам дитя греха и позора, а может быть, и любви, Максимова матушка померла. А черницына сына так и выкормили, выпестовали по-своему в монастыре Божии невесты, отдавая ему неизжитую в миру материнскую ласку. Впрочем, воспитывался он в строгости, сызмала приученный к мысли, что своею праведной жизнью искупает матушкины грехи.
А как вошел он в отроческие лета, за добрый нрав, послушание и усердие во всяком труде призрела сироту нищелюбивая княгиня Анна Дмитриевна, случаем бывшая на молении в том дальнем монастыре. Так оказался Максим Черницын в Твери на княжьем дворе. А уж как прибился он ко княжичу Александру, никто не упомнит. Поначалу-то, после монастыря, ясное дело, забаивался отрок мирских людей, смущался их веселья и грубых шуток, знать, оттого с охотой тетешкался лишь с детьми, а из всех детей отчего-то припал душой к Александру, да и Александр со временем прибился к нему так, что не разлучить. А что ж — ничего… Да и княгине-матушке потом уж покойно стало оставлять горячего, вспыльчивого (как все они, Михайловичи) Александра рядом со степенным, раздумчивым и кротким Максимом. Присмотр не присмотр, а все ж добрый и верный глаз. Хотя каким добрым глазом усмотрит за господином слуга, ежели господину, к примеру, взбредет что лихое в голову? Разве он может его удержать даже для его же спасения? Нет конечно… Каков за господином присмотр — так, одна забота да маета… Однако лишь той маетой жил, лишь той заботой был счастлив Максим Черницын…
Держа водолей одной рукой чуть ли не под потолком, Максим, не скупясь, лил студеную, загодя принесенную с ледника воду на шею и спину князя.
Александр блаженно ахал, постанывал, бил себя руками по бокам, плескал на лицо, покуда последняя капля не скатилась из водолея.
— Все, что ли? — недовольно спросил Александр, будто прервали на самом занятном.
— Все, батюшка-княжич, — тоже, точно сожалея, ответил Максим. Так-то — батюшкой-княжичем он его звал еще с той поры, когда Александр смело под любой стол пешком мог пройти.
— Что ж ты так льешь-то, все мимо! — посетовал Александр. — Чай, не на решето. Ишь, кругом-то набрызгал, а я и рук не умыл.
— Я-то, княжич-батюшка, лил как надобно, да ты больно плесклив, вон и на мне порты мокры, будто из речки вылез, — укорил в ответ Максим князя.
— Эх! И воды-то полить не умеешь как! — сокрушился горестно князь. — Черницын ты сын и есть!
— Дак что ж, Черницын — и есть, — согласился Максим.
Сначала бережно утерев князю лицо, он уж во все лопатки с силой растирал ему спину жесткой льняной холстиной. Оба кряхтели, как на работе. Белая спина князя горела красными пятнами.