Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи
Шрифт:
Случилась и другая заминка. От жалованного ему отказался старый гридник Парамон Дюдко. Смолоду, чуть не от первого кашинского похода, нес он службу в дружине тверского князя. Отличался и отвагой и сметкой. В свирепой на врагов горсти доблестного Тимохи Кряжева воевал, с ним и на Ногая когда-то ходил, и на Москву не единожды, под Бортенево сам сотню вел на татар. Да, поди-ка, ни один Михаилов поход в стороне не оставил. Одним словом, воин от младых ногтей до самых седых волос. Несмотря на преклонный возраст, по сей день был он крепок и без меча на боку в том плену-то, поди, ощущал себя не иначе, как поп без креста. Дюдком же, то
А уж лучшего певуна, чем тот Парамон, во всей Твери, поди, не было! Да песни-то на разные случаи имел про запас, откуда и брал, неизвестно, будто сам из головы и выдумывал. И про любовь горючую умел спеть так, что молодки целыми улицами (докуль голос доставал) томилися. И то, истомишься, когда по небу, словно к тебе одной, издали чудный парамоновский голос тянется:
Не огонь горит, не смола кипит, А горит-кипит ретиво сердце мое по красной девице…А сколь подблюдных свадебных песен знал Парамон:
Еще ходит Иван по погребу, Еще ищет Иван неполного, Что неполного, непокрытого; Еще хочет Иван дополнить Свою братину зеленым вином…А охальных да плясовых:
Стоит девка на горе Да дивуется дыре: Свет моя дыра, дыра золотая! Куда тебя дети? На живое мясо вздети! А я тебе толды-всегды! Играй веселей — не жалей лаптей!..Про баб и говорить нечего, а у мужиков истинно сердце в груди замирало, как зачинал он горловыми переливами погребальную петь. Словно песней той всех товарищей Парамон поминал, коих схоронил в боях но Руси:
…Ах, его-то матушка плачет, что река льется, А родная сестра плачет, как ручьи текут, Молодая жена плачет, как роса падает…А за то ото всех имел Парамон и ласку и уважение, во всяку избу зван был — что к горю, что к радости…
Так вот, Когда пришел черед Дюдка отличать да жаловать, он в ноги Дмитрию поклонился, повеличал его, как требовалось, ан от милости отказался:
— Ништо не надо мне, Дмитрий Михалыч. Одно прошу: пусти на покой.
— Да разве не заслужил ты покоя-то, Парамон Филимоныч? — опешил Дмитрий. — Ступай себе с миром, живи как знаешь, да от добра-то не отказывайся — не обижай!
— Не от добра твоего отказываюсь, князюшка, — сказал Парамон. — От мира суетного отстать хочу!
— Ишь ты… Али ты на старости лет в монахи сподобился? — весело усмехнулся Дмитрий, и в гриднице по лавкам прошел смешок.
И то, смешно оказалось тверичам даже и в мыслях представить Дюдка в «чине ангельском». Не та беда, что рубака — на то он и воин, а та закавыка, что и в преклонных-то летах слыл он большим забавником и беспощадным охотником за женскими прелестями. И в последний-то раз, уходя в Сарай с Михаилом, оставил он в Твери новую, третью уже по счету, молоденькую жену брюхатой.
— И рад бы, пожалуй, в монахи-то, — кивнув, серьезно ответил Парамон Филимоныч. — Да многими греховными путами удержан есть, Дмитрий Михалыч. Однако же далее паутину ту плесть не желаю.
— Загадками говоришь, Парамон Филимоныч, — посетовал князь.
— Дозволь мне, Дмитрий Михалыч, слово отцу Федору молвить.
— Что ж, говори теперь, коли в церкви его не нашел, — пожал плечами Дмитрий.
— Отец Федор! Батюшка! — обратился Дюдко к настоятелю Спасской соборной церкви, бывшему, разумеется, здесь же. — Всю жизнь мечом правду искал. Не сыскал. Убили поганые нашу правду вместе с князюшкой… — Он обвел взглядом собрание и громко, для всех, сказал: — Отныне иную стезю торить хочу.
— Говори, сыне, слушаю. — Поднявшись с места, отец Федор Добрый, ласково внимая, как он один и умел, раскрылся светлым лицом навстречу старому воину.
— Так говорю же — устал я, отче, от мира-то. Однако многогрешен и плотью слаб перед уставом монашеским, а посему прошу тебя, отче, замолвь слово за меня перед владыкою, не оставь хлопотами…
После того как вернулись из Святославлева Поля, от небесного ли затмения, от переговоров ли с Юрием или же просто от многих прожитых лет занедужил епископ Варсонофий. Вот и ныне не пришел ко князю, хоть и зван был…
— Да чего хочешь-то, говори!
— А я, батюшка, одному Господу службу хочу нести. В храме твоем, при мощах Михайловых хочу состоять ежечасно!
— Что? — Не один отец Федор изумлен был Парамоновой просьбой.
Но ни пред врагами, ни пред чужим удивлением старый ратник отступать не привык:
— А что ж! Пусть владыка диаконским саном меня пожалует! — сказал как потребовал Парамон.
— Так сан — не угодье, им не жалуют. В сан посвящают, — хитро усмехнулся отец Федор.
— Так пусть он посвятит меня в сан-то! — Видно, и впрямь мечта так завладела Парамоном Филимонычем, что он уж и не предполагал ей преград. — Истинно говорю: давно уж, от самой-то смерти Михаила Ярославича, влекусь к сему поприщу! Грамоте знаю, псалтырь читаю, каноником стою на часах, все требы по службе знанием превзошел — вон отец Александр-то не даст соврать, — кивнул он в сторону отца Александра, — истинно думаю, голосом-то и то Господь меня обеспечил, надобным дьякону! — со всей страстью обрушил он на Федора Доброго словесные доводы.
— И много то, сын мой, и недостаточно… — Отец Федор оглядывал дородную тушу Дюдка, точно примеривал на нее долгополое облачение смиренника. — Видишь ли, Парамон, по давнему слову митрополита Кирилла священный-то сан надлежит давать людям единственно непорочным, коих жизнь и дела известны от самого детства, — с улыбкой, ан остудил он пыл новоявленного церковника.
— Что ж… Дела-то мои известные. Говорю же: многими греховными путами сдерживаюсь, — вздохнул Дюдко и поднял на священника отчаявшиеся глаза. — Али заказан мне иной путь?