Долгое-долгое детство
Шрифт:
Едва мы сошли с автобуса, как возле меня начал крутиться какой-то маленький, с выпирающими, как долото, зубами, рыжий лейтенантик. Он все что-то хотел сказать мне, звал куда-то. Но объясняться с ним было некогда, надо чемоданы занести, Людмилу устроить.
Только я все более-менее уладил и вышел на улицу, как опять появился тот лейтенантик и во весь свой малый росточек вытянулся передо мной.
– Лейтенант Уточкин! Леня Уточкин. Будем знакомы.
– И он резко откинул голову назад. Сейчас он походил на глотающего свой корм утенка. Если бы он не назвал себя Уточкиным,
– Будем знакомы. Капитан...
– Знаете, капитан, ведь до вечера здесь от жажды помереть можно. К тому же без дела и день зазря пропадет.
– А что нужно делать, чтобы день зазря не пропал?
– Нужно с утра начать вино пить. Я тут одно весьма симпатичное место знаю. Пошли?
Что касается такого "дела", у меня у самого в горле щекочет. Тут я и сам не промах, был бы намек. Надо только Людмилу предупредить, а то нехорошо.
– Я только скажу и выйду...
– Ка-пи-тан!
– протянул Уточкин.
– Ты же солдат, Европу освободил, цени свою свободу! Чего же спрашивать? Пошли!
– Да женщина там...
– Женщины ждать должны. Как в той песне поется:
Когда солдаты пьют вино, пьют вино, Подружки ждут их все равно, все равно.
Песня - она, брат, точно скажет.
Этот щуплый лейтенант прямо насел на меня. Мои ахи-охи и не слушает, знай ведет. Про себя-то я противлюсь такой настырности, но на деле отпора дать не могу, его слушаюсь.
Уточкин привел меня к винному павильону. Дверь павильона была заперта, окна закрыты ставнями.
– Это хорошо. Никто мешать не будет, - сказал мой вожатый. Он пошел к задней двери и постучал. Ответа не было. Тогда он стал выстукивать азбукой Морзе. Вдруг, будто велением свыше, дверь сама распахнулась. Встретил нас старик армянин на деревянной ноге.
– А, лейтенант! Уже вернулся?
– Домой еду, дедушка, белый билет выдали. Вроде твоей деревяшки, навечно.
– Я на свою деревяшку не обижаюсь. Не мерзла, не болела, терпеливая была. Что пить будете?
– Что получше.
Для начала мы по стакану кисловатого белого вина выпили, потом сладкого розового попробовали и перешли на красное. Когда прошли первый круг, Леня Уточкин изо всех сил хлопнул по столу:
– Я генералом стать родился! Кавалерийским генералом. А теперь отставной лейтенант!.. Пустая гильза...
– Спасибо скажи, что уцелел, что живешь, дурак беспамятный, ругнул его хозяин.
– И навозный жук живет! Что мне, этот свой иконостас на пастуший кафтан навесить, что ли?
– он ребром ладони провел по груди, полной орденов и медалей. Как-то глухо и невесело звякнули они.
– Нелегко это, брат, в двадцать три года со всеми мечтами распрощаться... Ох нелегко...
Я уже порядком пьян, но Леню Уточкина и понять, и пожалеть могу. Мы с ним словно в двух разных мирах, в разных временах живем. У него надежды позади остались, а мои, жив буду, все впереди. И уже нет того беспечного, настырного лейтенанта, совсем другой человек сидит. Видно, он свои боли, свои терзания под сверкающей чешуей да петушиным наскоком прятал. Что я ему скажу, чем утешу?
В первый
Но лейтенант вдруг резко оборвал жалобы и снова надел свою кольчугу. Мы, весть свет забыв, принялись глушить дальше. После дедаармянина мы в какой-то погребок спускались, по кружке опрокинули, потом на базаре очутились, на обратном пути в вокзальный буфет заглянули. Но не успели здесь развернуться, как кто-то дернул меня за рукав.
– Капитан! Я весь город обошла, вас искала! Ох, как я напугалась... Живой... Ладно, живой!
Я поднял глата, но вымолвить не могу ни слова. Язык не ворочается, к нёбу прилип.
– Господи! До чего себя довел...
Сначала качнулись бутылки на полках, потом окна закачались, стены. Вот они уже и рухнули бы, но тут начал крутиться весь дом. И все завертелось. Только два бездонных глаза не шелохнутся. Я таю, я пропадаю, исчезаю... Нет, не таю, тону. Эти два глаза меня затягивают.
Проснулся я от дребезга и грохотанья. Оказывается, уже в поезде едем. На лбу мокрая тряпка. Чья-то рука придерживает ее. Я знаю эту руку. Людмила. Вчерашние пьяные похождения развернулись передо мной. В испуге я быстро зажмурил глаза. Но те великолепные виды подступают все ближе. Становятся вся ярче, четче, позорнее... Да только веками от сраму не прикроешься.
– Пить хотите?
– Да...
Обняв за шею, она приподняла мою голову. Руки горячие и, кажется, немного дрожат.
– Если можете, если в силах, простите меня, Людмила.
– Хорошо... Пейте же, бородатый младенец. Дыхание у вас останавливалось. Несколько раз. Я так испугалась... Пейте же.
– Она держала стакан, пока я пил.
Сверху чья-то большая тощая нога свесилась. Мерно, в такт вагона раскачивается. Это, наверное, отрезанная нога того старика армянина висит. Наверное, она... Нет, я брежу. Я схожу с ума.
– Я брежу, Людмила.
– Теперь уже нет.
– Она опустила мою голову на подушку.
– Спите.
– И вы...
– И я.
За всю ночь Людмила к подушке и не приткнулась. Когда ни проснусь, она все так же сидит, мокрое полотенце у меня на лбу держит. К утру мои дела поправились. Тогда и Людмила прямо так, не раздеваясь прилегла. Она задремала, а я в первый и последний раз в жизни так долго смотрел в ее лицо. На длинные ресницы, на слегка припухшие губы смотрел, на высокий лоб, черные волосы, маленькие уши, смотрел и не мог утолить взгляда. Она, видно, почуяла мой взгляд, открыла глаза:
– Что, Капитан? Почему так пристально смотрите?
– Расстаемся ведь. Потом рад буду посмотреть, да...
– Раньше времени не грустите. Целый день еще впереди. Самый длинный день в году - двадцать третье июня.
Наверное, такого короткого, так быстро пролетевшего дня в моей жизни не было. Сверкнул, как выбитая из кресала искорка. Ни людей, ехавших с нами в купе, ни зеленого летнего мира, бежавшего за окном, я и заметить не успел. День этот - весь был в глазах Людмилы. Она только веки подняла и опустила - он загорелся и погас.