Долина Иссы
Шрифт:
Из боковых дверей вышел раввин, а за ним бородатый секретарь. Раввин был маленький, с лицом девушки — как святая Екатерина на иконе в гинском костеле. У его щек вились белокурые пушистые локоны. Одет он был во все темное, под подбородком из белой рубашки торчала блестящая головка запонки, а на голове была шелковая шапочка. Выражение лица как будто смущенное, глаза опущены, но когда помощник сделал Бальтазару знак приблизиться, и его веки поднялись, — взгляд пронизывающий. Он долго смотрел, слегка приподняв голову и поглаживая лацкан сюртука. Перед ним Бальтазар ощутил всю свою бессильную огромность.
Глядя так, раввин произнес несколько слов на их языке. Поднялся шепот, люди за спиной Бальтазара всколыхнулись, и опять: «Ша! Ша!». Секретарь перевел на литовский:
— Он говорит: Ни-один-человек-не-добр.
И опять из-за
— Он говорит: Какое-бы-зло-ты-ни-совершил-человече-это-твоя-судьба-и-другой-не-бывать.
Сзади на Бальтазара напирали; в тишине, полной шиканья и ожидания, слышался голос бородача:
— Он говорит: Не-проклинай-человече-судьбу-свою-ибо-кто-думает-что-живет-чужой-а-не-своей-судьбой-погибнет-и-будет-осужден-не-думай-человече-какой-могла-бы-быть-твоя-жизнь-ибо-другая-жизнь-не-была-бы-твоей. Он кончил говорить.
Бальтазар понял, что это всё, — теперь напротив раввина оказался один из них и уже обращался к нему. Протиснувшись сквозь их массу, он в бешенстве выбежал на улицу. Так, значит, за этим он ехал двадцать верст по морозу? Будь прокляты эти жиды! И будь проклята его собственная глупость. Однако, когда он выехал из местечка, а его сапог, перекинувшись через борт розвальней, чертил борозду в снежной белизне, гнев прошел. Появилось другое: тоска. Чего он, собственно, ожидал? Часовая проповедь или несколько слов — какая разница? Хуже всего не это, а отсутствие как таковое, от которого хоть вой: ни ангельских труб, ни огненных языков, ни мечей, раздваивающихся на конце как змеиное жало. Ладно, едет он по дороге, позади него дома, впереди синие кусты и лес, над головой тучи — и что можно сказать? Что он родился, умрет и должен терпеть всё выпавшее на его долю? Одно и то же, вечно одно и то же — будь то ксендз или раввин, — и никогда в самую точку. Вот бы сейчас на краю неба показалась голова великана, и начал бы он втягивать воздух, и все летело бы в его глотку вместе с ним, Бальтазаром, — вот это было бы счастье. Но где там. Что толку сердиться на жида? Это человек — такой же, как все, пережевывающий свою жвачку; а разве есть на свете люди, умеющие что-то другое? И если бы кто разрывался от боли — придут, утешат своей жвачкой, машины изобрели, но кроме «родился и умер» — ровным счетом ничего.
Еще немного, и он готов был согласиться, что приобрел в Шилелях некую мудрость. В самом деле, первые слова раввина вселили в него надежду. Может, всякий мучится и раскаивается — просто не признаётся в этом? А если бы все собрались и исповедали друг другу свои грехи — не легче бы стало? Наверняка притащились бы туда и те, у кого грехи легкие. Но достаточно ли быть без греха? У-у-у, тут он сообразил, что еврей мозговитый, — надолго хватит, чтобы вертеть в голове.
Он снял рукавицы и скрутил цигарку. Лошадь бежала резво, в пустоте бренчали бубенчики на хомуте, из-за веток лозняка выскочил заяц и бежал вдоль замерзшего ручья. Вечерело. В лесу его настигли сумерки, но не настолько внезапные, чтобы он не заметил клейм на соснах. Будут вырубать. Бальтазар читал в газете, что правительство продало много леса в Англию. Например, эта сосна не заклеймена. Почему? Потому что кривая. Ствол, поначалу прямой, изгибался горизонтально, и лишь от этого ответвления тянулась вверх мачтовая свеча. Возможно, такую судьбу и имел в виду раввин? Сосна не может начать сначала. Она должна расти дальше, исходя из того, что уже есть, — пусть даже из кривизны. Но потом — прямо. А человек может? Тоже нет.
Он недовольно хлестнул лошадь. Человек — не дерево. Дерево знает, что ему нужно, — свет. А человеку кажется, что он растет прямо, а на самом деле — криво. И в этом вся трудность. Вот, к примеру, моя жизнь. Чтоб ее изменить, я иду в намеченную сторону — прямехонько иду. Только потом, когда уже слишком поздно, оказывается, что шел я вовсе не вверх, а вниз. Тут и кончается вся их еврейская премудрость.
Твердо решив не останавливаться по дороге, он натянул вожжи, когда снежные хлопья заискрились при свете из окон корчмы. Привязанные на углу лошади встряхивали подвешенными к мордам мешками с овсом, и при каждом встряхивании раздавался звон бубенчиков на упряжи. Не чужая, а его собственная судьба. Ладно, пускай. Он нажал дверную ручку. Зашел? Зашел.
XXXIX
Если
Распределение угодий Сурконта выглядело следующим образом:
пахотных земель……………………………………………….. 108,5 га
пастбищ на берегу Иссы, залежей и т. п 7,9 га
спорных пастбищ возле деревни Погиры……………… 30,0 га
лесов, лугов и земель,
раскорчеванных Бальтазаром………………………………. 42,0 га
Итого: 188,4 га
Однако, согласно недавней реформе, всё, что превышало восемьдесят гектаров, подлежало парцелляции и разделу между безземельными крестьянами — с таким низким возмещением владельцу, что оно практически не имело значения. И все же Сурконт (или его заботившаяся о своих интересах дочь) нашел средство защиты. Если земельные владения разделены между членами семьи, которые построили себе дома и хозяйствуют самостоятельно, каждый из них может сохранить по восемьдесят гектаров. Сурконт решил заткнуть правительству глотку тридцатью гектарами спорных пастбищ, а остальные 158,4 га разделить между собой и Хеленой. Да, но дата! В законе ясно сказано, что после определенной даты все разделы недействительны. Чтобы прикрыть глаза на эту мелкую неточность и вписать в книги — якобы по ошибке — более раннюю дату раздела, чиновники должны оказать любезность. Они, в свою очередь, не остаются равнодушными к услугам, которые оказывает им Сурконт. Именно этого он и добивался.
И еще одна загвоздка — лес. По закону все леса переходят в собственность государства, поэтому пришлось записать лес как луга. Тут уж все зависит от того, куда посмотрят таксаторы: вниз, или поднимут глаза на странную траву, чьи стебли не в состоянии обхватить мужчина. Впрочем, настоящего старого дубняка осталось немного — в основном тенистые рощи из молодых грабов, несколько ельников и много сырых выкорчеванных участков. Однако весь этот клочок земли граничил с государственным лесом, растянувшимся на десятки километров, — это увеличивало опасность.
Два хозяйства — его и Хелены. Надо придумать, где будет находиться второе. И тут, совершенно неожиданно, на выручку приходил Бальтазар. Никакой расчет не двигал Сурконтом, когда он разрешал Бальтазару делать все, чего тот ни пожелает. Это был не расчет, а слабость к пареньку (посмотрите на него, и вы сразу поймете, что и в тридцать, и в сорок лет он остается пареньком). И вот теперь дом лесника и постройки вокруг него приходились очень кстати: в документах можно будет написать, что у Хелены отдельное хозяйство.
Так, в общих чертах, обстояли дела. Лучший сорт пива и душистая настойка на девяти лесных травах появлялись на столе всякий раз, когда в избу Бальтазара ненадолго заглядывала Хелена Юхневич, но он пристально следил за ней, как всегда скаля зубы в добродушной улыбке. Разве он ее не знал? Сладенько, будто невзначай, заглядывала она то в коровник, то в свирон. С такой противно иметь дело.
Некоторые считают, что черт — не более чем галлюцинация, следствие внутренних страданий. Если они предпочитают так думать, то мир тем более должен казаться им малопонятным — ведь ни у каких других живых существ, кроме человека, таких галлюцинаций не бывает. Допустим, маленькое созданьице, которое иногда разгуливало вприпрыжку вдоль следов пролитого пива, размазанного по столу пальцем Бальтазара, своим существованием было обязано пьянству. Но это ровным счетом ничего не объясняет. Случались дни, когда к Бальтазару возвращалась былая радость, он посвистывал за плугом — и вдруг внутри толчок, предвещающий приближение ужаса. Всего несколько шагов за предначертанный ему круг — и вот уже неизвестная, сторонняя сила загоняет его обратно. Именно сторонняя. Свои страдания он ощущал отнюдь не как часть самого себя — сам, в глубине души, он наверняка по-прежнему оставался чистой радостью. То, что на него нападало, окружало извне. Ужас охватывал его потому, что тонкость и острота суждений, которые он высказывал в состоянии отчаянья, не вытекали из его возможностей. Его поражала сверхчеловеческая ясность видения. Собственная нелепость Бальтазара тоже была частью этих рассуждений — на ней и играл мучитель.