Долина Иссы
Шрифт:
Ромуальд не стрелял их в Боркунах, заботясь о сохранении дичи в ближайших окрестностях. Березовая рощица, в которой обосновались гадюки, граничила с молодым сосняком, и это место тетерева облюбовали для токования. Деревца росли там редко, но буйно, их ветви стлались по земле. Между ними — как паркет — низенький мох, серый лишайник, кое-где кустики брусники. Обычно для охоты в таких местах строят шалаши, напоминающие снаружи кусты; охотник прячется там перед рассветом и ждет, наблюдая за бальным залом тетеревов. Томаш считал делом чести прибегать только к собственной ловкости. Он охотился без ружья и поставил себе задачу подкрасться так близко, чтобы, будь у него ружье, точно не промазать.
Молочный туман и по-детски розовое небо. Такой туман может случиться в любое время года; чем он отличается от другого, почему захватывает дух своей безмятежностью?
Весна вступает в свои права. Цветет черемуха, и вот уже на берегу Иссы начинает кружиться голова от ее горького запаха. Девушки встают на цыпочки и срывают гроздья хрупких, легко осыпающихся цветов. Вечером на лугу за околицей бубен и рожок кружат в монотонном танце суктинис. А вскоре после этого дом в Гинье погружается в облако лиловой сирени.
В этом году четырехзубая острога на длинной палке, которую Томаш брал, когда Пакенас или Акулонис шли ловить нерестящихся щук, так и не дождалась его, а бечева на удочках заразилась ржавчиной от крючков. Это даже вызывало у него угрызения совести. Но было слишком много срочных дел — и у пана Ромуальда, и в Боркунах у старухи Буковской; правда, туда его привлекала не она, не Дионизий и не Виктор, а озеро.
Озеро было маленьким, но к нему не подходило вплотную ни одно поле, не вела ни одна дорога — в том и была его ценность. На берег можно было попасть только по одной тропинке, обходя вокруг топи, да и то шлепая по щиколотку в грязи. Вокруг росли высокие камыши, но Томаш обнаружил заливчик с открытым видом и подолгу неподвижно сидел там на ольховом пне. Идеальная гладь, словно второе небо, по которому водоплавающая птица, проплывая, тащила за собой длинные складки. Озеро было населено обитателями, и именно их появления дожидался Томаш. Утки снижались со свистом и долго летели над самой водой, касаясь ее треугольниками крыльев; наконец взбивали ее, и к нему шла рябь. Уток подстерегали ястребы, клекотавшие в вышине, и однажды Томаш видел, как ястреб напал в воздухе на разноцветного селезня, которому удалось скрыться в камышах. Однако больше всего ему хотелось подсмотреть повадки чомг. Иногда они выныривали так близко, что он мог бы попасть в них камнем: розовый клюв, хохолок и ржавые бакенбарды на белой шее. Что означали их странные церемонии на середине озера? Свои шеи они превращали в змей, с огромной скоростью неслись по воде, а шеи выгибали дугой, низко опуская головы. Их стремительность поражала: откуда она берется, если они не летят и едва касаются воды? Как моторные лодки на иллюстрациях бабки Дильбиновой. И зачем? «Гугные, гог и госягся», то есть: «Дурные, вот и носятся», — но в качестве естествоведческого объяснения этого было явно недостаточно.
Вообще Виктор не слишком годился в товарищи из-за своего заикания и деревянности. Он пахал, боронил, подбрасывал в ясли корм для лошадей и коров и даже доил вместе со служившей у них девушкой — вечно заваленный работой, этакий мальчик на побегушках. Быть может, он научился заикаться из страха перед матерью. Когда старуха Буковская сидела, она широко расставляла колени, упиралась в них кулаками, а между ними помещала свой большой живот. Эта обычная ее поза разительно отличалась от игры на гитаре с закатыванием глаз, когда у нее случалось хорошее настроение. Томаша от ее пения коробило, как если бы вол изображал соловья.
У Буковской было много уток, и одна связанная с ними деталь заставила Томаша задуматься. Утки бродили возле дома и щипали траву или пытались плескаться в ямке, на дне которой вода собиралась только после дождя — в остальное время там не было ничего, кроме влажного ила, покрывавшегося в сушь зигзагообразными трещинами. «Почему они не идут на озеро?» — спросил Томаш. Виктор презрительно скривился, а его ответ, выловленный из гоготания, сводился к следующему: «Ба, если бы они знали!» Утки не знали, что совсем рядом есть рай, где можно нырять в теплой воде, полной водорослей, широких
Красота той весны, когда ему было двенадцать, не уберегла Томаша от некоторых волнений, а может, отчасти даже способствовала им. Ему впервые пришло в голову, что он — не совсем он. Один Томаш — такой, каким он чувствует себя внутри, а другой — наружный, телесный, такой, каким он родился, и тут уж от него ничего не зависит. Барбарка, назвав его «шутасом», не знала, как он восхищался ею; если б знала, не обидела бы так. Она оценивала его снаружи, и эта зависимость от собственного лица («У Томаша лицо — как татарская задница»), от жестов и движений, за которые надо нести ответственность, очень тяготила его. А если он не такой, как другие, а хуже, если он по-другому устроен? Ромуальд, к примеру, жилистый, сухощавый, с острыми коленями — и Томаш щупал свои колени, находя их слишком толстыми. Он вставал боком к зеркалу и рассматривал свой выступающий зад, а если раздавались чьи-нибудь шаги, сразу делал вид, что только проходил мимо зеркала, не останавливаясь перед ним. Волосы у других укладываются на две стороны, на пробор: он брал щетку и пытался расчесать их, но с тем же успехом мог бы зачесывать в противоположную сторону собачью шерсть — ничего из этого не выходило.
Стало быть, человек живет в самом себе как в тюрьме. Другие смеются над нами потому, что не проникают в нашу душу. Человек носит внутри сросшийся с душой образ самого себя, но достаточно одного чужого взгляда, чтобы разорвать это единство и показать: нет, мы не такие, как нам бы хотелось. А потом приходится ходить в самом себе, глядя на себя с мукой. От этого Томаш еще больше тосковал по своему Королевству Пущи, план которого прятал в закрывавшемся на ключ ящике. Поразмыслив, он пришел к выводу, что женщин туда не надо пускать совсем: ни таких, как Хелена, ни таких, как Буковская, ни таких, как Барбарка. Мужчины тоже умеют прищуривать глаза и холодно смотреть, но это всегда как-то связано с женщинами — чаще всего с их присутствием. Если ум мужчины обращен к благородной цели, он не заботится о глупостях вроде того, кто как выглядит.
Листья лип возле дома в Гинье из маленьких почек превратились в большие зеленые ладони и закрыли колокольчик, висевший в ветхом домике высоко на развилине ствола. Сколько Томаш себя помнил, этим колокольчиком никогда не пользовались, к нему не был привязан шнурок, и никто не сумел бы туда залезть. Днем, на майском богослужении[75] свет, падавший в окна костела, был желтым, у ног голубой Богородицы пахли цветы.
Теплые дожди. После них на дорожках остаются наносы шоколадного ила, через которые пробивают себе путь последние ручейки. Если наступить на такой ил, между пальцами вылезает мягкое месиво. А потом вода наполняет ямку, продавленную пяткой.
XLIV
Окно в комнате бабки Дильбиновой открыто, и, хотя еще светло, в зарослях у пруда поет соловей. Она пробудилась от тяжелого, полного теней сна: ей казалось, что над кроватью кто-то стоит. «Артур!» — позвала она. Но никто не пришел, и она поняла, что лежит в своей постели, что прошли годы, и золотые буквы на могильной плите, должно быть, уже смыли дожди.
Бронча Риттер с двумя светлыми косичками, ловившая бабочку на окне, чтобы ее выпустить, всматривалась в вечерние тени на потолке, а две пряди седых волос лежали на подушке. Стены рижского дома оберегали ее от зла, и время не могло за них проникнуть. Слишком счастливое детство, а дальше — падение в пропасть, хотя, падая, она всё еще не верила, что правда лишь в этом, что не раздастся веселый смех, который обратит бесповоротность в шутку. Чем все это было? Ложечка, накладывающая варенье, переливчатый шелк материнского платья, сестра завязывает ей ленточку, звонит входная дверь, и отец ставит на подзеркальник клетчатую сумку, с которой возвращается от пациентов. Почему оттуда ей был уготован именно такой путь? Невозможно, чтобы это произошло с ней, — с этим надо смириться, но осмыслить никак не получается, лишь печальная повесть, которую она сейчас отложит; нет, нельзя отложить. Почему я?