Долина смерти
Шрифт:
Он чуть приподнял голову, еще тяжелую, пьяную после наркоза, – перед глазами закружились какие-то приборы, блестящий металл, мониторы. Похоже, не операционная, а реанимация, где он бывал несколько раз, когда кто-то из десантуры неудачно приземлялся. На душе полегчало – кризис прошел, если очнулся, жить буду! Попробовал шевельнуть позвоночником, двинуть ногой – все двигается, пальцы шевелятся. И писать охота – просто смерть!
Мочиться в штаны десантнику, даже прикованному к постели, было «западло».
Паршивый какой-то, нудно режущий свет быстро утомлял зрение, Тимоха прикрыл глаза и позвал:
– Сестра? Эй, сестрица!
Вокруг была полная
Он пошевелил запястьем – поддалось, что-то затрещало. Вмиг догадался: распяли липучей лентой. Ну, это тебе не ремень с пряжкой-самозахватом! Через несколько секунд он высвободил правую руку, с левой же просто сдернул завязку и, забыв о позвоночнике, сел…
Сначала обнаружил, что не голый вовсе, как обычно лежат в реанимации, а обряженный в какой-то тоненький, глухой комбинезон из ткани, похожей на серебристый металл. И нет ни гипса, ни повязок! На ногах же высокие ботинки, очень похожие на десантные, только сшитые из какой-то ерунды в виде фольги от сигаретной пачки.
И кровать под ним – вовсе не кровать, а кресло с мягкой, откинутой горизонтально спинкой. Подивиться и осмыслить все увиденное еще не хватало времени да и эмоциональных сил, которые сейчас были прикованы к мочевому пузырю. Мать их так, где тут у них туалет? Хоть бы утку поставили… Он спустился с кресла, и спинка вдруг сама встала вертикально. Пьяно шатаясь, он сделал несколько шагов и на секунду забыл о туалете…
По правую руку от него, точно в таких же креслах, выстроенных вдоль стены, как в «боинге», дрыхла вся группа, все пятеро! Нет лишь пилота Леши и летнаба Дитятева. И помещение реанимационной какое-то вытянутое, округлое, без углов, без окон и дверей, как в сумасшедшем доме. Тимоха потоптался, держась за стеночку, прошел назад, вперед: хрен знает, где этот туалет!
Пока все спят, можно куда-нибудь в угол почирикать, а потом отпереться. И пусть сестрицы промокают тряпками!
Он так и сделал, зайдя за пластиковую тумбу с приборами. Лужа потекла вдоль стены по серебристому рифленому полу в сторону кресел со спящими мужиками – уклон туда был. Испытав облегчение, Тимоха в тот час же вытаращил глаза, предаваясь изумлению. Кипит-твое-молоко! Ну и палата! Не иначе как все побились, может, самолет гробанулся? И всех в Москву привезли, к Склифосовскому. Возили же туда якутскую десантуру после вынужденной посадки, когда мужики и парашюты надеть не успели, переломались. Значит, и их в столицу приперли. Сколько же это без памяти-то был? Дня два?..
Тимоха подобрался к соседнему креслу, где лежал Лобан, одетый точно в такой же комбинезон, потолкал его, оторвал липучки, связывающие руки. Старшой спал, и от него все еще воняло перегаром… Но такого и быть не может! К вечеру всяко бы продышался, перегнал бы сивуху из крови в мочу…
– Стоп! – сказал он, осененный внезапной догадкой.
Их же еще только везли в Москву! На самолете! На санитарном! Вон и гул какой-то за стенкой. А самолет – импортный, не советский, пригнали откуда-нибудь в качестве гуманитарной помощи. И комбинезоны эти, видимо, входят в комплект для перевозки раненых… Но кто же ранен-то здесь? Изломанные парашютисты обычно что утюги – так закатают в гипс, будто живой памятник.
Все лежат красавцами, ни одной повязки, ни шины, ничего! И сон у всех странный, как под наркозом. Иначе бы ворочались, храпели, сопели и чмокали.
В следующий миг Тимохе стало нехорошо, заболело под ложечкой от тоски: вспомнил, что перед тем, как потерял сознание, видел каких-то мужичков в скафандрах под деревом, коротеньких и зеленых. Чего-то они суетились, бегали, как муравьи…
Значит, крыша поехала! Причем у всех сразу. Вся группа накрылась, и везут в какую-нибудь психбольницу. А пристегнули всех, чтоб не буянили, снотворным накачали…
Он сел в свое кресло и чуть не заплакал от жалости к себе. Руки увидел, по-прежнему черные, измазанные родной печной сажей, глубоко въевшейся в кожу.
Дома печь развалена, Ольга матерится, ребятишки в грязи ползают… Куда везут? В какой город? И письма не дадут написать. Говорят, дуракам не разрешают, чтобы домашних с ума не сводили… У Тимохи началась вдруг такая смертная тоска – лучше бы не приходил в сознание. Лежал бы себе, как вся гвардия лежит, и сопел в две норки. И не думал бы… Домашняя сажа на руках показалась ему такой дорогой, милой сердцу, что он руки к губам поднес и чуть ли не поцеловал. Не надо смывать! – подумал, – пусть хоть эта частичка родимого крова всегда будет с ним. А то ведь все свое содрали, трусов не оставили, в какую-то униформу обрядили, паскуды. Грязь же от домашней печи – это не грязь!
– Погоди-ка, Тимофей! – вслух сказал он и слегка оживился. – Если ты думаешь… Да так складно думаешь, значит, не все потеряно! Дураки-то вовсе не соображают…
Он замолк и огляделся: услышат – скажут, сам с собой базарит. Это первый признак душевного заболевания. Мотя покровский ходит вон и бухтит-бухтит себе под нос.
И руки надо бы отмыть! Отпарить, вытравить всю сажу. Потому что когда ее бережешь, тоже ненормально. Разве умный человек ходит с грязными руками? Разве трясется от умиления над неопрятностью?
Эх, и отмыть нечем! Ни крана, ни раковины. Надо было, когда писал, хоть мочой, что ли… Тимоха поплевал на ладони, потер о комбез – ничуть не посветлело.
Да и чиститься сейчас сидеть, когда летишь хрен знает куда и зачем, признак нездоровый. Вроде, слышал, мания такая есть – мания чистоплотности…
– Тьфу! Мать ее так… Не знаешь, что хорошо, что плохо, – забывшись, выругался он. – Ну ты и влип, Тимоха! Удружил тебе шеф!..
Он снова осекся и огляделся – спят. А чего это он говорит сам о себе, будто со стороны видит? Надо контролировать себя, в руках держать, бороться, если в самом деле небольшой завих случился. Поди, пройдет. Вот же, все вижу, все понимаю правильно, осознаю себя, ориентируюсь в пространстве, по полу хожу – не по стенам. Правда, написал за тумбу, так от нужды! Гады, хоть бы сортир сделали в этой труповозке, буржуи проклятые…
Вообще-то разобраться – почти здоров. Наполеоном себе не кажусь, твердо знаю, что я – Тимофей Трофимович Алейский, парашютист из авиалесоохраны, живу в селе Покровском, имею жену Ольгу и двух девок, Наташку и Олеську. Одной пять, другой четыре года… Сам родился в семидесятом году, третьего декабря, кончил десятилетку, отслужил в Рязанской воздушно-десантной дивизии, пятьдесят семь прыжков сделал…
Да с мозгами-то все в порядке! Никаких сдвигов! «Мороз и солнце, день чудесный! Еще ты дремлешь, друг прелестный. Пора, красавица, проснись!..» Это Пушкин. Семью девять – шестьдесят три. Площадь круга – два пи эр в квадрате. Брат Колька – тракторист, пьет, паразит. Сестра на Украину уехала с мужем и теперь за рубежом оказалась, за границей – ни слуху ни духу. Живая ли?..