Дом Альмы
Шрифт:
(Надежды – одно, а сбывающиеся надежды – совершенно другое. Предела не было моему изумлению, когда я ощупывал артритные вздутия, отложения на своих костях: где быстрее, где медленнее они постепенно рассасывались. Но я все же сомневался в конечном исходе лечения, поскольку потерявший подвижность тазобедренный сустав все еще не обрел ее. Не забыть мне того великого мгновенья, когда я без костыля прошелся по столовой и появившийся на пороге Крего воскликнул: «Фантастиш!» Напрасно я ждал повторения успеха… Ел по-прежнему стоя, по лестнице поднимался, волоча ногу. За день до нашей поездки Альма несколько нервно осведомилась, не стало ли мне хоть немного лучше. Ничего
Утром я почти забыл о произошедшем. Впервые мне предстояло выбраться за пределы «Брандала», и это здорово подняло настроение. Пиа села за руль новенького «опе-ль-кадетта» Альмы. Я попросил ее откинуть спинку переднего пассажирского сиденья, чтобы устроиться рядом в лежачем положении, иначе мне не вытянуть больную ногу. Но Альма, к моему удивлению, распорядилась, чтобы я устроился на заднем сиденье, и положил голову ей на колени. Пиа молчала. Промолчал и я, чтобы не обидеть старушку отказом. Автомобиль в конце концов принадлежит ей. Испытывая легкое отвращение, я попытался сделать, как велено, но с облегчением установил, что это невозможно. Ноги все равно торчали наружу.
(Тем не менее, пару секунд моя голова покоилась на коленях у Альмы и, поскольку впервые за все время меня насильственно заставили что-то делать, запомнилась острота собственного неприятия.)
Тогда Пиа откинула спинку сиденья, и мне удалось устроиться впереди, хотя и с трудом. Не успели мы тронуться, как Альма принялась сжимать мне плечо: раз, второй, третий, то сильно, то едва ощутимо. Ни сказать что-то, ни отодвинуться я не мог. Мною владело сложное чувство. Как легко обладающему властью перейти границу между дозволенным ему в силу авторитета и мелочной прихотью. Господи, скорей бы Седертелле!
Это совсем обыкновенный городок, в нем нет старинных зданий. (Вообще-то, любой город, лишенный старины, зауряден. Все претензии современной архитектуры остаются всего лишь претензиями.) До больницы домчались минут за десять. Мы с Пиа остались ждать в коридоре, Альма вошла в лабораторию. Обстановка в точности отвечала описанию Питера: стерильная чистота, сложные аппараты, передвигаемые на колесиках. Вот только больные какие-то унылые. На первый взгляд ничто не отделяло их от врачей и сестер. По существу же они обитали в совершенно отдельных, хотя и вложенных друг в друга пространствах. В двух взаимно отчужденных мирах. Надежда невесома, как виноградный лист, но ее энергия не уступает поглощаемому листом солнечному свету, да и пьянит она не меньше. Пиа грустно огляделась: «Да, у Альмы все по-другому».
– Elle est comme la lumier pour Su'ede. [6]
Нас позвали. В трех кабинетах, через которые мы прошли, сведения обо мне заносились в различные формуляры, лишь в четвертом у меня взяли кровь – и заняло это всего лишь несколько секунд. Я заметил Пиа, что миром овладела бюрократия. Глянув в глаза друг другу, мы прочитали одну и ту же мысль: прочь из исполненного искусственности мира, скорей обратно, в «Брандал». Я попросил узнать у лаборантки, когда нам позвонить насчет результата. Ответ прозвучал довольно резко: в этом нет необходимости;
6
Она – свет Швеции (фр)
36.
А теперь прерву рассказ о том дне, чтобы сделать вставку по принципу телевизионной рекламы. По прибытии в «Брандал» я весил 72 килограмма, спустя десять дней – 67, в точном соответствии с прогнозом. Но сев за очередное письмо жене, я обнаружил, как трудно написать ей правду. Чрезмерного похудания она опасалась, это, знаете ли, типично болгарское убеждение: полный – значит здоровый. И уже выведенную цифру 67 я зачеркнул, заменив другой – 68. В следующий миг пришло уже знакомое ощущение, что даже незначительная ложь станет помехой исцелению. Непонятным образом у меня крепло убеждение, что законы морали и события моей частной жизни связаны самым непосредственным образом. Я зачеркнул 68 и во второй раз вывел 67.
Теперь, когда правда восторжествовала, мне было гораздо легче закончить письмо.
37.
Поздно вечером Пиа вернулась из Стокгольма. Я как раз был в холле. Отшвырнув в сторону сумку, она бросилась мне на шею и расцеловала.
– Петер!
– девушка так и сияла. – Спасибо тебе преогромное за участие!
Эмиль. Д. не отпускал ее целых три часа. Там был и его сын, двадцатилетний юноша, очень способный пианист. Три часа, посвященных одной только музыке! Причем именно ее песне. Пиа привезла и клавир, и магнитофонную запись скрипичного исполнения мелодии. Мы тут же включили ее кассетофон, песня звучала действительно прекрасно.
– Пока буду жива – не забуду этого дня! Ни один швед не повел бы себя так, как Эмиль… Да кто я такая?
Скрипач филармонического оркестра – гигантская фигура в глазах Пиа. Так что же это в действительности: их дефицит или наша инфляция? Девушка ее лет в Болгарии фыркнула бы: «Да кто он такой?!» Одни преувеличивают значение ступеней, которые удалось преодолеть на жизненном пути, другие наоборот преуменьшают. Тут, наверное, надо взглянуть отстраненно.
Я посоветовал Пиа отвезти моему соотечественнику экземпляр книги, в которой по-шведски и по-датски рассказывалось о методе Альмы. На титульной странице красовались написанные крупным почерком слова: «Если тебе нужна помощь – добро пожаловать к нам!»
Эмиль Д. действительно собирался приехать. Почки, сердце и… артрит – вот что заставило его живо заинтересоваться местом, где лечат силами природы. Пиа называла людей искусства «нашими добрыми союзниками». (Я побывала в прекрасном, исполненном артистизма и дружелюбия, светлом доме. Приятная безалаберность в быту, лица, все еще способные искренне улыбаться. Словом, нечто такое, чего не опишешь словами – атмосфера, складывающаяся годами; входишь и не можешь сдержать ликования: нигде не «жмет»!
Чьи это – «наши» союзники? Пиа имела в виду Альму и себя, но в некоторой степени также Питера, а, возможно и меня… Я ей напомнил, что являюсь безусловным приверженцем науки; это сковывает, но особо стыдиться мне нечего, ведь именно тогда я ощутил грандиозную перспективу сближения науки и искусства. И понял, что иного пути нет. Моему воображению рисовалось все здание науки
(почему-то серебристо-белое) и обдувающие его мощные, трагические струи теплого ветра… Тут все исчезло – и время, и пространство. Дальнейшее я воспринимал как бы отдельными вспышками.