Дом Альмы
Шрифт:
Мне тогда впервые пришло в голову, что атмосфера того или иного места может выразиться в чем-то совершенно конкретном. Такой конкретностью, ясно свидетельствовавшей об атмосфере «Брандала», был разговор между Альмой и Питером.
Альма разрешила ему остаться даже на каникулярный период, с двадцатого июля по первое сентября, когда все разъедутся и только Тура останется сторожить дом. Он в свою очередь предложил мне составить ему компанию. Я-то ничего не имел против – в августе мои всегда уезжают на море. Но вот деньги? Они ведь у меня тоже на исходе…
– Это
Мне стало весело, я огляделся. Слева от меня, рядом с Грете, сидела незнакомая девушка.
– Это ее дочка, – голос Питера как бы следовал за моим взглядом. – Зовут Мариэн. Приехала навестить мать и решила остаться на некоторое время.
Но все же почему он не сказал мне заранее, что скоро ему уезжать? А Мариэн красивая…
49.
Он обернулся. Она лежала в шезлонге перед его дверью. Ярко освещенная солнцем, ее грудь как бы парила над верандой, вот-вот грозя ворваться к нему в комнату.
Он шагнул вперед: всего три шага -он снаружи. Придвинул шезлонг и вытянулся рядом с телом Мариэн. (Состоящее из округлостей, оно матово блестело.) Остальные шезлонги были расставлены очень удачно: занявшие их, в том числе и Грете, лежали к ним спиной; да и солнце пекло, как никогда, так что все нежились с закрытыми глазами.
«Двадцать пять дней голодания… Так с каких глубин поднялась во мне эта сила? Я новое, незнакомое самому себе существо, черпающее энергию из воздуха». Должно быть, голод порождает эйфорию, от этого впадаешь в буйство, в транс, и кажется, будто так будет до самой смерти. Мариэн немного говорит по-французски. Слова не имеют значения, но он хорошо воспитан и старается их понять. Слова – тропка к телу, ничего более.
– Болгария?
– Да. Копенгаген?
– Да.
Она только что получила среднее образование, будет чертежницей. Уже нашла работу, это такая радость; приступать надо через месяц. В классе было тридцать человек, работу нашли всего восемь. Другие двадцать два? Двенадцать из них уже покинули страну. В Дании безработица – серьезная проблема, в Швеции с этим куда легче.
Девушка сгибает в колене правую ногу, пяткой упирается в сиденье шезлонга. «Безработица…» До чего странное слово… На щиколотке блестит цепочка, надо ее потрогать.
Он протягивает руку, легонько касается кожи. Слова излишни.
Рука добирается до колена, ползет дальше – вот она уже на бедре Тело идеально гладкое.
Как у Грете дела с коленом?
С коленом… Вопрос порожден прикосновением, это вполне естественно.
– Маме делали три операции, первые две были неудачны. После третьей она, хоть и с палочкой, может ходить, но опухоль не спадает. Похоже, и здешнее лечение не поможет, слишком поздно.
«Мама», «поздно» – слова какие-то важные. Откуда она их знает? Цивилизация чудесная штука. Она дарит телам умение произносить «мама». Но что это? Пот, его бисеринки сплошь покрыли гладкую кожу. Гм, рука…
– Я вспотела, пойду приму душ.
– Где вас устроили?
– На
– Я к вам приду вечером, часов в десять…
– …хорошо.
Мариэн исчезла, и он расслабляется. Блаженство и напряжение. (С десяти до десяти.) Надо думать о чем-нибудь другом.
50.
Нет законов морали. Я возвел очи горе – наверное, пытаясь обнаружить источник. Вижу огромное облако в форме тела.
51.
В девять вечера я просто лежал, ничего не делая. Стены комнаты так и пульсировали от моего возбуждения. Неожиданно для самого себя я вскочил и, не сознавая, что делаю, Уселся на ближайший стул.
Уселся на стул! Да еще довольно резво! Сустав мне это позволил!
Я быстро спустился в холл. Там никого не было. Из кухни доносились голоса. Пройдя через столовую, я отворил дверь в прихожую и столкнулся с Рене.
– Рене, посмотри!
Придвинув тот стул, на который всегда опирался, когда ел стоя, я сел. Она застыла на месте:
– О…
С изумлением я увидел, что из глаз у нее покатились слезы. Рене плакала все сильнее. Она была нарядная: красивые брюки, блузка в горошек, тонкая косынка на шее. Все это я заметил уже потом. Наверное, куда-то собралась.
Рене склонилась ко мне, обняла, расцеловала.
– Спасибо тебе, – срывалось у нее с губ, – спасибо тебе…
Потом она побежала на кухню, позвала Альму.
– О, – сказала Альма, – о, май дарлинг… Она тоже не скрывала слез.
Я сидел с глупой улыбкой, не смея шевельнуться. Неужто моим страданиям приходит конец? Сильнейшее потрясение сделало меня наивным, мой ум недоумевал: почему не распахнутся все двери, чтобы пропустить ликующие толпы, несущие факелы и поющие гимны?
«Люди, неужто судьба случайно обрекла меня на такие муки? Они длились день за днем, год за годом. Никому не пожелал бы я таких испытаний. Я был миниатюрной копией Спасителя; я был прикован, чтобы кто-то другой получил возможность двигаться. Но вот, доля моя изменилась!»
Но где же толпы?
Рядом только Рене, она одна. Поставив передо мной полную тарелку супу (морковь и крапива), она придвинула соседний стул и наблюдает, как я, давясь, пожираю подарок Альмы в честь первого успеха. Я успел забыть, что такое голод и что такое настоящая еда, но первая же ложка все ставит на свое место. Ни слова больше. Говорить и слушать я не намерен. Суп – вот подлинный источник жизни.
Последняя ложка. Огромное чувство вины перед Рене. (За возбуждение свое, за Мариэн… Ведь мне помогло сесть возбуждение…) Беру ее за руку:
– За что ты меня благодаришь?
– Так ведь сегодня четверг, мой выходной. И я поехала в город, чтобы полить кактус, другого дела у меня не было. Весь день молилась за тебя доброму Богу, просила помочь. А поблагодарила тебя за то, что Господь услышал мой голос.
Тяжелейшее чувство вины. Бедная Рене, как ты заблуждаешься… Я выродок, и исцеление даровано мне адом; теперь плачу я.