Дом Аниты
Шрифт:
Некоторые поэты, которых преследовал его режим, ловят каждое слово, слетающее с его уст, и даже слагают оды, еще больше его возвеличивая. Возможно, его грандиозность загипнотизировала их, точь-в-точь как змея гипнотизирует жертву. Неужели все эти поэты преклонялись перед ним только из страха и сочиняли стихи лишь для того, чтобы спасти свою шкуру? Вряд ли возможно из одного страха сложить столь высокохудожественные оды.
Если вы внимательно изучите страницы истории, вам станет ясно, что после Ленина Сталин занял положение ведущего актера и драматурга русского общества. Его главный противник — австрийский капрал —
52. Дом рушится
В сравнении с другими манхэттенскими апартаментами, наше Учреждение огромно. В нем поместилась бы минимум треть узников, обитавших в концлагерном блоке.
Тяжелая стальная входная дверь изнутри белоснежна, а снаружи блестяще-черна. На посетителя это действует: дожидаясь, пока дверь откроется, он бывает поражен собственным отражением. Многие начинающие рабы любви, безуспешно томясь у двери легендарного Дома, доходили до полного отчаяния, видя в ее странной поверхности свои искаженные лицо и фигуру.
Прихожая — странно сплюснутый овал, и там нет никакой мебели, не считая длинного прочного стола для почты и посылок, напоминающего, впрочем, стол в морге, на котором впору раскладывать трупы.
Единственный источник освещения в прихожей — светящийся белый шар, подвешенный в центре потолка на конце прочного шеста. Наводит на мысль, что дизайнер заменил одним гиперболическим мужским яичком два обычных{134}.
Я замечаю солдатика, все это время молча сидевшего у дверей прихожей. Я толком не обращал на него внимания, однако он отнюдь не из тех, кто остается незамеченным. Высокий, статный юноша лет двадцати, с соломенными волосами, которые торчат, как петушиный гребень на рассвете. Глаза у него голубые, прозрачные — им как будто незнакомы никакие эмоции, помимо доброты и смеха.
— Так мы шо же, в яврейском доме? — спрашивает бабуля на идиш. — Должны ж тут быть явреи. Помню, мы ставили свечки за тех, кто эмигрировал в Америку… Иван, — бабуля переходит на белорусский, чтобы парень понял, — сходи глянь: на косяке таки есть мезуза{135}? Я так замучилась, шо сама не встану.
Иван ступает в прихожую и проверяет дверной косяк.
— Да, бабушка, мезузы. Еврейский дом. Теперь ты радовайся! — он отвечает по-белорусски с еврейским акцентом. Явно играл в штетле{136} с еврейскими мальчиками.
Ему, наверно, жарковато в старом красноармейском ватнике и зимних валенках до колен. Они ярко-красные, в крови по самую щиколотку, но жара его уже не беспокоит. У него тоже есть этот почетный знак — кровавое отверстие над переносицей.
С ноткой грусти, удивляющей меня самого, я объясняю бабуле:
— Никакой это не еврейский дом: здесь нет ничего кошерного — ни еды, ни мыслей, ни поступков. Мы все здесь гои.
— Так ты вероотступник, Бобенька?
— Теперь я гой, бабушка. Вот в чем дело.
Иван успокаивает старушку, словно беспокойного младенца:
— Не волнуйся, бабушка, все будет хорошо. Я за тобой присмотрю.
— У этого мальчика есть сердце, — резко говорит бабуля, обращаясь ко мне. — Золотое сердце. Он с моей деревни. Я знавала его бабку с дедом. Господь
Ее слова неумолимо притягивают меня, словно мед муху. Которая не знает, что прилипнет. Не сможет освободиться.
Я стараюсь обращаться к девушке:
— Дорогая юная леди! Не люблю хвастаться, но должен вам сказать. Я только что спас еврейку, которую хотели продать в рабство как предмет искусства. Я нарушил все правила Дома и предал свою Госпожу. Я рискнул всем на свете — вплоть до изгнания из этого Учреждения, — закончил я отчасти чопорно.
Девушка по-прежнему держит на коленях младенца, поправляет его одежду. Она вроде бы слушает, но лишь плюет в мою сторону. Затем поворачивается к Ивану и буднично сообщает:
— Я Как-то рассказала этому старому рабскому слабаку историю. Он, видать, постарался ее забыть… Через неделю после начала Великой Отечественной войны, когда немцы оккупировали Ригу, вероломная латвийская полиция пришла в наш красивый, роскошный, каменный загородный дом. Мой отец был не беден… В общем, Иван, они разграбили все, что смогли, и арестовали нас. Мою сестру Есю, маму и меня бросили в тюрьму. Отца разлучили с нами, и мы никогда его больше не видели… Еся была высокой светловолосой русской красавицей. Этот раб помнит ее. Я замечала, как он смущенно сглатывал слюну, когда с нею сталкивался… Однажды в женскую тюрьму пришел немецкий морской офицер. Он искал себе прислугу — убирать, шить, работать по дому. Он был галантным. Может, ты не знаешь, но ихним флотским не нравилось, как обходятся с евреями. Они жили на вольных морских просторах, у них был свой моральный кодекс. Особенно им не нравилось, как обращаются с еврейками… Так вот, этот офицер военно-морского флота, весь из себя джентльмен, положил глаз на мою сестру Есю и вежливо спросил: «За что вы сюда попали?» Как будто сам не знал. А Еся ответила: «За то, что убила немецкого офицера. И убью еще, если когда-нибудь отсюда выберусь!»
— Господи, ну дает! — воскликнул Иван. — Бедовая девчонка!{137} Я сам был военнопленным. За такой ответ тебе конец.
Этот парень многое повидал на своему веку, наслушался историй от ветеранов и военнопленных и участвовал в расстрелах вместе с тысячами своих армейских товарищей. Однако погиб вместе с тысячами евреев под Румбулой.
— Морской офицер был галантным кавалером, — продолжала девушка, — этот ответ его пленил, и потому он освободил Есю, маму и меня… Но где теперь Еся — та, что сложила голову под Румбулой? Наверное, ее куда-то откомандировали, как и нас. Возможно, она не в Израиле, а за Голанскими высотами — бок о бок с другими еврейскими братьями и сестрами, за минными полями… Вот такую историю я рассказала этому старому рабу, но она ничему его не научила.
Внезапно раздается громкий стук, словно по входной двери бьют кувалдой. От пары таких ударов трясется все Учреждение.
Это еще кто? Латышские фашисты? Мне страшно, но я все равно открываю тяжелую металлическую дверь и вижу другого Ивана — большого Ивана-Молотобойца.
— Весь Дом трясись как сумасшедший! — орет он. — Что вы сумасшедший люди здесь делай? Мы не моги проводить снос внизу. Здание обрушивай!
— Можно и по-русски, Иван, — перебиваю я. — Мы все здесь поймем.
Но он продолжает на своем корявом английском: