Дом без хозяина
Шрифт:
– Вставай же, – раздраженно сказал Генрих, – штаны извозишь! Сделай себе бутерброд.
Мартин встал, отряхнул штаны и улыбнулся Вильме. Та перевернула страницу задачника и с торжеством указывала пальчиком на барана, весившего ровно шестьдесят четыре килограмма пятьсот граммов. Мясник купил его, уплатив столько-то марок за каждый килограмм живого веса, а потом продал его, но уже на фунты и с такой-то наценкой. Мартин, как и другие, не заметил подвоха, решая эту задачу, и механически написал шестьдесят четыре пять десятых фунта: он забыл, что в килограмме два фунта. После этого учитель не упустил случая торжествующе заявить, что этак все мясники в городе в два счета разорятся. Но мясники в городе и не думали разоряться – дела у них шли как нельзя лучше. Вильме очень понравился баран, она пропищала: «Сахар, сахар!» – и перевернула
Вильма перелистала задачник почти до последней страницы. Здесь тоже речь шла о тоннах и килограммах. На картинках были изображены корабли в порту и товарные вагоны, бегущие по рельсам: грузовики и пакгаузы. Вильма указывала пальчиком на матросов, железнодорожников и шоферов и делила их на «пап» и на «Лео». «Лео» попадались гораздо чаще: у большинства людей на картинках лица были нахмуренные, угрюмые. «Лео – Лео – папа – Лео – Лео – Лео – папа». На одной из картинок рабочие валом валили из заводских ворот – всех их Вильма без разбора зачислила в «Лео». Катехизис разочаровал ее – в нем не было картинок, если не считать пары виньеток. Назвав гроздья и гирлянды «сахаром», Вильма отложила катехизис. Зато хрестоматия оказалась просто кладом: здесь «пап» на картинках оказалось куда больше, чем «Лео»; святой Николай, святой Мартин, танцующие в кругу дети – все сплошь были «папы».
Мартин снова взял Вильму на колени и стал кормить ее, отламывая кусок за куском от своего бутерброда. Ее бледное толстое личико сияло, и перед каждым куском она провозглашала: «Сахар!» Потом она вдруг расшалилась и стала без конца выкрикивать: «Сахар, сахар, сахар!»
– Черт! – воскликнул Генрих. – Придумай какую-нибудь игру потише.
Вильма перепугалась, наморщила лобик и с важным видом приложила пальчик к губам.
Фрау Борусяк перестала петь, и из столярной мастерской не доносилось ни звука. В этот миг вдруг зазвонили колокола. Вильма закрыла глаза и, пытаясь подражать их звону, стала кричать: «Дон-дон-дон». Мартин тоже невольно закрыл глаза и перестал жевать. Звон колоколов стал зримым. За закрытыми веками возникла целая картина. Колокола вызванивали в воздухе сложные узоры, сверкающие кольца росли, ширились, потом распадались и исчезали, их сменяли квадраты и штрихи, вроде тех, которые садовник граблями вычерчивал на дорожках сада. Причудливые многоугольники выплывали из мглы, словно штампованный орнамент из жести на серой стене. А серебряное «дин-дон» Вильмы, как маленькое долото, стучало в бесконечную серую стену, вбивая в нее ряды сверкающих точек. Потом краски смешались. Алый цвет кровавых роз – открытые круглые рты с ярко-алыми губами, желтые волнистые линии, а когда колокола сильно ударили в последний раз, появилось огромное темно-зеленое пятно; оно медленно бледнело, съеживалось и исчезало вместе с последними отзвуками колокола.
Вильма все еще сидела на полу, закрыв глаза, и твердила свое: «Дон-дон-дон».
Мартин, не вставая, протянул руку, достал второй бутерброд, который он положил на край кровати, и, отломив от него кусок, сунул в рот девочке. Вильма открыла глаза, улыбнулась и перестала выкрикивать «дон-дон».
Свободной рукой Мартин вытянул из-под кровати картонку, битком набитую игрушками Вильмы. На крышке большими буквами цвета ржавчины было написано: «Мыло Санлайт». В картонке лежали пустые коробки, кубики, искалеченные заводные автомобили.
Вильма соскользнула с его колен и с серьезным видом стала одну за другой вынимать игрушки из картонки. Она передавала игрушки Мартину и называла их единственным словом, обозначавшим у нее все неодушевленные предметы: «Сахар». Но на этот раз она произносила его тихо, наморщив лобик и посматривая на Генриха, который все еще что-то высчитывал.
Мартину хотелось, чтобы фрау Борусяк снова запела; искоса глядел он на Генриха, по-прежнему важно восседавшего за столом, и ему вдруг стало жаль его.
– Что, опять смету составляешь? – спросил он.
– Эх, знал бы ты, как мне это надоело, – тотчас же отозвался Генрих, и лицо его расплылось в довольной улыбке, – тошнит прямо! Попробуй-ка сэкономить двадцать марок в месяц. А приходится – маме надо новые зубы вставить.
– Да, новые зубы стоят дорого.
– Дорого! – рассмеялся Генрих. – Дорого – это, брат, не то слово! Где взять такую кучу денег? Но знаешь, что я обнаружил?
– Что?
– А вот что: уже два года дядя Лео недодает нам денег. Смотри: обед обходится нам не в тридцать пфеннигов, как мы тогда прикинули, а в добрые сорок. А завтрак? Нет, ты подумай, какое свинство – наша норма была двадцать граммов маргарина, а он жрет каждый день не меньше сорока граммов, да еще с собой бутерброды берет. Джем я уж и вовсе не считаю. Теперь яйцо – на яйцо он дает двадцать пфеннигов в день. Но скажи-ка, где ты найдешь яйцо по двадцать пфеннигов за штуку? Где?
Генрих даже охрип от возмущения.
– Не знаю, – согласился Мартин, – не знаю, где это они стоят так дешево.
– Вот и я не знаю, а то бы сам сломя голову туда побежал. Глядишь, и мы бы когда-нибудь яичницу съели.
Вильму, судя по всему, яйца совершенно не волновали. Она перестала раскладывать свои игрушки и сказала, сморщив личико: «Лео, Лео», – и потом вдруг: «Яйцо», – и тут же просияла: ее лексикон обогатился новым словом.
– Да и вообще, с какой стати мы обязаны каждое утро подавать ему яйцо?
– Всем отцам и всем дядям подают яйцо к завтраку, – нерешительно возразил Мартин и сейчас же поправился, – почти всем.
Он сам не был уверен в этом. До сих пор он не представлял себе чьего-нибудь отца или дядю, которому не подавали бы на завтрак яйцо. Но тут ему вдруг пришло в голову, что дядя Берендта не ест яиц по утрам.
– Ну, а я считаю, что это вовсе не обязательно, – сказал Генрих.
Он схватил карандаш и провел толстую косую черту на бумаге, словно вычеркивал утреннее яйцо из домашнего завтрака Лео.
Побледнев от ярости, он продолжал:
– Вот и подсчитай теперь, на сколько он нас надул! На маргарин он недодает по семь пфеннигов в день, если не больше – ведь он иногда делает себе бутерброды и вечером. На обед – по десять пфеннигов, да джем он жрет совсем бесплатно – это еще пфенниг. Теперь за яйцо с него ежедневно причитается на три пфеннига больше. Всего, стало быть, двадцать пфеннигов. Умножим это на тысячу, – он живет у нас почти три года, – получается двести марок! Понял? Дальше: за хлеб мы с него вовсе не берем. Последние два года мы получаем его бесплатно. Но посуди сам: если нам хлеб достается задаром, то значит ли это, что и он не должен за него платить?
– Нет, не значит, – сказал Мартин, совершенно подавленный. Бутерброд сразу показался ему вовсе не таким вкусным.
– То-то! Выходит, что с этого обжоры причитается еще сорок пфеннигов в день за хлеб, да пять пфеннигов за электричество – за него он тоже не платит. Пять пфеннигов умножить на тысячу будет пятьдесят марок плюс хлеб за два года – сорок пфеннигов на семьсот тридцать – это будет еще триста марок! Ты подумал об этом?
– Нет, – признался Мартин.
Генрих замолчал и снова уткнулся в свой листок.