Дом Клодины
Шрифт:
Мы были тонкими, загорелыми, манерными, грубоватыми и нескладными, как мальчишки, циничными и краснеющими при звуке собственного голоса, резкими, грациозными, несносными…
Сидя на скамье перед началом уроков, мы красовались перед всем, что спускалось на двух ногах с высоты Бель-Эр, но никогда не обращали внимания на Вуссара, ссутулившегося над газетой. Наши мамы его опасались.
– Ты не сидела на той скамье, рядом с этим типом?
– Каким типом, мама?
– Да этим, от Дефера… Не нравится он мне!
– Почему, мама?
– Уж я-то знаю…
Он переполнял материнские сердца ужасом, подобно сатиру или молчальнику-сумасшедшему,
Вместо десерта он жевал веточку липы, с непринуждённостью беспечного скелета перекрещивая свои бесплотные берцовые кости и читая себе под навесом из запылённой чёрной соломки. В половине первого малыш Менетро, ещё в прошлом году записной школьный оголец, поступивший недавно рассыльным к Деферу, подсаживался к Вуссару и жадно, как фокстерьер, раздирающий зубами тапок, доедал свой хлеб. На них и на нас осыпались цветы глициний, ракитника, липы, плоские вертящиеся венчики клематиса, красные тисовые плоды из сада госпожи Лашассань… Одиль изображала приступ бешеного смеха, желая поразить воображение проходящего мимо коммивояжёра, Ивонна дожидалась, когда в окне старшего класса покажется новый помощник учителя, а я всё прикидывала, как бы расстроить пианино, чтобы настройщик, тот, что с золотым лорнетом… Вуссар же был словно неживой и всё читал, читал.
Однажды малыш Менетро пришёл первым и сел на лавку слева, дожёвывая хлеб и принимаясь за вишни.
К удару школьного колокола Вуссар опоздал. Шёл он быстро и неловко, как человек, бредущий в темноте наугад. Раскрытая газета, которую он держал в руке, волочилась за ним по мостовой. Дотронувшись до плеча малыша Менетро и наклонившись к нему, он быстро проговорил глухим голосом:
– Ибаньес умер. Они убили его.
Малыш Менетро раскрыл рот, набитый хлебом, и, запинаясь, промямлил:
– Неужто?
– Да. Королевские солдаты. Смотри.
И трагично развернул перед носом посыльного дрожащую в его руках газету.
– Ну надо ж! – выдохнул Менетро. – Что ж теперь будет?
– Эх! Откуда мне знать!
Большие руки Вуссара поднялись и снова бессильно опустились.
– Это заговор в духе кардинала Ришелье, – добавил он с горькой усмешкой.
Затем снял шляпу, чтобы отереть пот со лба, и с минуту сидел неподвижно, оглядывая долину глазами, которых мы никогда прежде не видели, – жёлтыми глазами покорителя островов, жестокими и неуёмными глазами пирата, стоящего на страже своего чёрного флага, отчаянными глазами верного соратника Ибаньеса, подло убитого солдатами короля.
МАМА И СВЯЩЕННИК
Когда мне было лет одиннадцать-двенадцать, мама, хотя сама и не верила в Бога, позволила мне изучать катехизис. И не ставила на пути его изучения иных препятствий, кроме нелестных резких отзывов, вырывавшихся у неё всякий раз, как ей под руку попадалась книжонка в голубом картонном переплёте. Раскрыв её наугад, она тут же оскорблялась: – Ну как же мне не нравится подобная манера задавать вопросы! Что такое Бог, что такое то, да что такое это? Все эти вопросительные знаки, эта мания дознания с пристрастием кажутся мне такими нескромными! А все эти аксиомы в приказной форме! Вы только послушайте! И кто перевёл их на такую тарабарщину? Просто не могу видеть эту книгу, где столько всего сложного и смелого, в руках ребёнка…
– Так изыми её из рук дочери, – отвечал на это отец. – Что может быть проще?
– Это не так просто. Если бы только катехизис! Но есть ведь ещё исповедь. Вот это уж… поистине верх всего! Не могу говорить об этом без возмущения… Смотри, как я покраснела!
– Так не говори.
– Ну тебя… У тебя всё «очень просто». По-твоему, если не говорить о неприятном, оно перестаёт существовать. Так?
– Лучше не скажешь.
– Отшутиться – это ещё не дать ответ. Я сама никак не привыкну к вопросам, которые задают ребёнку.
– !!!
– Сколько хочешь воздевай руки к небу, я не изменю своего мнения! Сознаться, раскрыться, выставить напоказ всё, что ты сделал дурного!.. А не лучше ли смолчать, наказать себя в глубине души… Вот чему надо бы учить. Исповедь приучает ребёнка к многословию, самораздеванию, в которое постепенно закрадывается больше тщеславного удовольствия, чем смирения… Уверяю тебя! Я очень недовольна. И немедля направлю свои стопы к священнику!
Мама набрасывала на плечи своё чёрное расшитое стеклярусом пальто на вате, водружала на голову шляпку, украшенную матерчатой веточкой сирени, и действительно направляла свои стопы – неповторимые, делающие па, как в танце: носок наружу, пятка едва касается земли – к священнику Мийо, жившему в сотне метров от нас.
До нас доносился печальный звон колокольчика, и воображение тут же рисовало мне картину драматического, перемежаемого угрозами и выпадами выяснения отношений между мамой и настоятелем нашего прихода… Стоило хлопнуть входной двери, моё сердце мучительно сжималось. На пороге появлялась сияющая мама, отец опускал газету, закрывавшую до того его небритое, заросшее, как лесной пейзаж, лицо.
– Ну что?
– Всё в порядке! Он у меня в руках!
– Священник?
– Да нет же! Черенок розовой герани, который он так ревниво охранял, ну знаешь, той, у которой два лепестка тёмно-красные, а три – розовые? Вот он! Скорее посадить его в горшок…
– Ну что, намылила ему голову по поводу Малышки?
Мама живо оборачивалась на пороге террасы, её очаровательное раскрасневшееся лицо выражало удивление:
– Ах нет, ну что за мысль! У тебя никакого такта! Человек, который не только поделился со мной черенком розовой герани, но и обещал испанскую жимолость, с маленькими листочками в белую точечку, ту, чей запах долетает досюда, когда дует западный ветер…
Самой мамы было уже не видно, но её голос – сопрано со множеством оттенков, всегда эмоционально окрашенный, лёгкий – ещё долетал до нас, как голос невидимой птички, предсказывающей погоду, доносившей до нас и разносившей по округе новости о растениях, черенках, дожде, распустившихся цветах.
Мама редко пропускала воскресную обедню. Зимой она прихватывала с собой в церковь ножную грелку, летом – зонтик, и независимо от времени года – толстый чёрный молитвенник и пса Домино: сначала это была дворняга – помесь шпица с фокстерьером, – затем жёлтый спаниель.
Престарелый священник Мийо, почти порабощённый маминым голосом, её властной добротой и скандальной искренностью, тем не менее указал ей на то, что храм – не место для собак.
Она нахохлилась, как боевой петух.
– Выставить моего пса за дверь церкви! Вы боитесь, что он здесь научится чему-то дурному?