Дом Людей Живых
Шрифт:
Это было ужасно, но непродолжительно. Вскоре состояние онемения, все возраставшее, умерило мое головокружение, потом прекратило его совсем. И я испытывал только ужасающую слабость. Моя голова, как будто опустошенная от мозговой субстанции сокрушительными ударами, действию которых я подвергался, бессильно лежала во впадине своей подушки, и глаза мои едва могли двигаться в орбитах, когда я хотел направить их на часы, чтобы узнать время. Это мне не удалось, настолько мои зрачки были оцепенелыми и мутными.
Тогда мурашки забегали в моих пальцах, откуда перешли выше, в руки и ноги. Это было похоже на начало судорог. Но судорог не
И мне казалось, что я умираю…
Лучше было не писать дальше.
Прошло много времени, как я положил мой карандаш. Тетрадь с черной каймой лежит на каменной плите. Я еще колеблюсь, осматриваясь кругом…
Полуденное солнце золотит вершины черных кипарисов. Зимний ветер едва колышет ветви. В синем небе я не вижу ни одного облачка. И несмотря на жестокий холод, который леденит и пронизывает до самого мозга мои старые кости, я почти испытываю наслаждение, созерцая блеск этого прекрасного дня.
Лучше было не писать дальше.
Зачем? Я знаю хорошо, что мне не поверят. Я сам колеблюсь перед этими сказочными, невозможными воспоминаниями. Если б я не был здесь, если б я не читал букв, высеченных на этой плите, к которой я прислонился, и если б моими немеющими пальцами я не касался моей седой бороды, — я сам не поверил бы. Я подумал бы, что я в бреду, или сошел с ума. Но очевидность налицо.
И я не имею права молчать. Надо писать дальше, надо, чтобы я кончил, — ради покоя, мира и безопасности всех мужчин и всех женщин, которые были моими братьями и сестрами…
О вы, читающие это завещание, мое завещание, — ради вашего бога, не сомневайтесь… Поймите! Поверьте!..
Да, мне казалось, что я умираю.
Ощущение бегающих мурашек, единственное из моих ощущений, в котором я с грехом пополам отдавал себе отчет, испытывалось теперь во всем теле, от корней волос и до пят. Но оно не походило более на начинающиеся судороги. Оно было теперь и более правильным, и более своеобразным. И я опять вспомнил Мадлену и наши утренние прогулки верхом, и наши остановки на песчаных прогалинах в лесу, и игру, которую она любила: погружать голые руки в песок, сравнивая два ощущения — от теплого тонкого песка и от теплой, тонкой и гладкой кожи. Мельчайшие песчинки скользили между пальцами с непрерывным шумом, и шум этот был похож на тот, который я слышал теперь под моей кожей, во всем моем теле: шум невидимого песка, наполнявшего мои вены и нервы, скользившего ровным потоком от сердца и внутренностей к рукам и ногам. В кистях и лодыжках этот странный поток ускорял свое течение, также и в пальцах… И далее… далее… Они были влажны и холодны, мои пальцы, как сосуды из пористой земли, из которых вода вытекает капля за каплей и которые охлаждаются при испарении…
И все время на мой затылок и спину между плечами сыпались градом бешеные удары, беспрерывные удары этого ужасного, всемогущего взгляда…
Я слабел все более. Минуту назад я напрасно пытался поднять глаза к часам на стене. Теперь даже веки мои были парализованы. И, не в силах более ни прикрыть, повернуть моих зрачков, я
И с каждой минутой я чувствовал, мне казалось, жизнь вытекает в молчании из этого опустошенного тела…
Вдруг произошло что-то необычайное. И я был поражен до такой степени, что смог, непонятно какой вспышкой энергии, открыть шире мои глаза, мигая ресницами.
В дормезе, где только что обрисовывалось мое изображение, я видел… видел ясно, отчетливо, без всякого сомнения, с непреложной и ужасающей очевидностью, другой образ, тоже светящийся, но иным светом… колеблющуюся и фосфоресцирующую тень… Тень, которая рождалась из пустоты…
XXXI
…Которая рождалась из пустоты…
Сначала она почти не существовала. Поистине, менее, чем тень… она была почти прозрачна, как кристалл: я продолжал видеть все детали дормеза, подпорку для головы, подлокотники, спинку… И она была совершенно бесформенна и бесцветна… Просто молочно-белый свет, неверный и изменчивый, подобный флюоресцирующим волнам Гесслеровых трубок…
Однако, она существовала. Она существовала гораздо реальнее, чем мое изображение, преломленное чечевицей перед тем: существовала существованием материальным, весовым… Я его угадывал, я его чувствовал, я знал. Она жила, быть может…
Она жила, да. Ибо в ткани, в субстанции светящейся тени, я начинал видеть, — я видел, — я видел ясно! — настоящую сеть вен и нервов, более светящуюся, чем само вещество тени… И я видел, как во всех венах и нервах бежала, равномерно пульсируя, фосфоресцирующая жидкость, которая изливалась из центра… которая изливалась из сердца…
Я видел, но что значит видеть? Я угадывал, я чувствовал, я знал — знанием верным, непреложным. Я знал, что эта тень жила, как знал, что живу я сам. И я чувствовал, как бьется ее сердце, как течет эта жидкость в этих фосфоресцирующих артериях — подобно тому, как знал, что бьется мое собственное сердце, и течет в моих артериях моя собственная кровь. И я постигал, что Существо это рождалось не из пустоты, а из меня, — из меня самого, — и что поистине оно было я сам…
И из глубины моей слабости и моей агонии, из глубины смертельного оцепенения, поглотивших мое сознание и мой разум, возникла эта единственная уверенность, и ясное, ясное понимание всего, что мне было сказано в словах, еще недавно темных и непонятных…
Да, это был я сам, эта Тень, сидящая передо мной, эта Тень, светящаяся и уже не такая прозрачная…
Я слабел все более. И я перестал видеть, потом слышать. Черная, непроницаемая завеса окутала меня. Казалось, я умер…
Позже я пришел в себя. Много позже, вероятно. Впрочем, я не знаю, но когда я пришел в себя, вся моя жизнь, предшествовавшая этому обмороку, представилась мне отошедшей на расстояние вечности, отошедшей за пределы всех возрастов…
Холодные руки сжимали мои виски. На мой лоб падали капли с мокрого носового платка. Граф Франсуа стоял передо мной, стараясь привести меня в чувство.
Я испустил вздох и, открыв глаза, разжал пальцы, впившиеся в подлокотники дормеза… Граф снял руки с моих висков, пощупал мой лоб и отошел.