Дом моделей
Шрифт:
Покинул свой пост у ворот сержант Гнущенко, холодно под вечер в октябре даже в наших благословенных краях, ветер дует в сизой южной ночи, шумят тополя в саду вокруг охраняемого спецобъекта, да, холодновато, это только молодые, вроде дочки, ходят сейчас без головных уборов, и хоть бы шо...
Приткнулся на террасе от ветра Гнущенко, присмолил, глянул косо в окошко начальству – и услышал дурную музыку, и увидел, и опупел бедный Гнущенко, шо ж воны, сучки, роблять, шо ж воны, мать же их так, роблять, позорные сучки, отцов своих позорють, сикухи, ах, да шо ж воно таке роблиться в этом свете, ничего не может понять Гнущенко, только одно думает – а как и моя зассышка такое дэсь зробыт,
И одно чувствует бедный Гнущенко вопреки идейной закалке и политической подготовке – встает в нем великий гнев проверенного бойца и участника, это ж не за цих курв высаживался он в ледяную новороссийскую воду, ах, ты... а гнев все-таки встает. И яркий желтый свет из окна освещает толстоносое, в глубоких складках лицо.
Кстати ведь говоря, прав бедный сержант! Не то чтобы до такой степени морального разложения дошла его дочка Нина – она не то что про джинсы еще не знает, ей и самой мини-юбка развратом кажется, – но и она подтягивается сейчас к пресловутой базе западного проникновения, к «Юности», и не одна подтягивается, а едет именно в набитом сверх всякой меры «москвичке», приняв перед тем в поплавке за счет культурных преферансистов, университетских плейбоев, хороший стаканец таврического бренди.
Едет в переполненном «москвичке», лежа по тесноте на коленях, и не без толку проводит время в дороге, и сама не хочет даже себе признаваться, что не спит она, не задремала от выпитого, а только глаза закрыла – хоть и темно в машине, и все равно никто ничего не видит, и орет какой-то из окна в каком-то доме по дороге про твист, – и с закрытыми глазами едет Нина Гнущенко, и широко раскрыт ее недавно еще детский рот, в который вкладывал Иван Никитич Гнущенко то абрикосу-кольеровку, то какую другую фрухту, а теперь вот что делает подлючая девка!..
И не широкий, зигзагом простроченный отцовский ремень ходит по ее еще недавно детской заднице, совсем не ремень, а пальцы, крепкие пальцы картежников, волейболистов, и все дальше, ремень туда не дохлестывал, слава хосподи, берех дочу сержант – вот те и сберех, матерь бы ее. Темно в машине, только попа Нинкина белеет. И все тяжелее пыхтят кавалеры.
Октябрь 1964 года. Восемь часов тридцать минут вечера. Кафе
И поднимается на неглубокую эстрадку все тот же дакроновый Коля, и комсомольским голосом сообщает, что начинаем вечер отдыха молодежи Жовтневого района и что у нас в гостях сегодня джаз-ансамбль под управлением Анатолия Рудого в составе: Юрий Коньчук – труба, Александр Глувштейн – ударные, Игорь Губерман – рояль, Юрий Ивахненко – контрабас и Анатолий! Рудый! тенор-саксофон! кларнет! флейта!
И заорали, захлопали, засвистели, как настоящие ньюпортские завсегдатаи, о, Рудый, Рыжий, Ржавый, давай, Конь, давай, Долбец, давай, Гарик, давай, Юдык, давай! Давай «раунд миднайт», давай около полуночи, давай «Эй-трэйн», давай «Ин э мелотон», давай-давай!
И дал Ржавый. И раз-два-три-четыре, раз-два-три, раз! Пошли! По теме сначала, по теме, ин э мелотон, ин э мелотон, ин э мелотон, ин э мелотон, вау-вау-ува, вау-вау-ува, прошлись все по теме, и в унисон с Конем, и в сторону отхилял Ржавый, отстегнул дудку, положил на свой стул рядом с кларнетом и флейтой, стал тихонько в уголке за фоно, в тень за сраным раздолбанным пианино, какой там рояль в кафе «Юность», с какой горы, а Конь уже дует вовсю, сначала по гармонии, нормально, а вот уже и похитрей, и едва ли не по ладу, обгоняя эпоху, засаживает эрудированный Конь, что ему вест коуст, что ему Девис, он уже и коечто похитрее слышал, чем Диззи, он уже и Фергюссона знает, и снимает дай бог, и дует, и выходит на свист, на писк, на ультразвук, на самый заоблачный верх, где один только октябрьский ветер
И дал Игорек, старший инженер почтового ящика номер двести одиннадцать Игорь Губерман, скромнейший и корректнейший Гарик, виртуозный наш, как Гарднер, без нот, пиджачок черненький аккуратно на спинку стула повесил, рукава белейшие на один оборот завернул, под воротничком ленточка черная на гагринскую жемчужину застегнута, а руки – никакой скромности, мощная волосатая лапа, и чешет, и чешет, ах ты, наш Брубек родной – и, раз!
И Юдык тоже дал, приложился щекой к грифу и забулькал, забормотал, и, слава те, Господи, микрофон, примотанный к деке, не вырубился сегодня и не хрипит, и динамики в оклеенном дерматином ящике не вяжут, и все клево, и поднывает, подстанывает Юдык своему загадочному басу, трясет рано лысеющей башкой у самых колков, потряхивает пальцами, будто отрывает от струн эту музыку, эту песню, этот все выше и быстрее забирающий полет, и тихо шелестят, глухо хлопают его крылья – и раз-два-три, пауза!
И оборвал чёс Шурик, и начал давать, стукнул, попробовал шкуру и снова стукнул, будто поперек доли, да как врезал – сразу мощным чёсом по тарелке, по хэту, по биг-тому, и сбивочка, другая, третья, и облился потом, и вдруг – по большому педалью, руки с палками свесил, голову наклонил – слушает и снова бу-бухбух-бух-бух, та-та-рабух-бух...
И быстро, на ходу подцепляя тенор, вышел Ржавый. И сыграл. Нормально сыграл, как прописал доктор.
И все, под свист и хлопки, вернулись, вошли в тему, ин э мелотон, ин э мелотон, ин э мелотон... Все. Кода. Жарко. И смущенный Коля объявляет: администрация просит не свистеть и не хлопать во время исполнения, иначе выступление ансамбля будет прекращено.
И снова – конечно, сразу после темы – и свист, и хлопки, что мы, не знаем, как джазменам полагается реагировать? А администрацию видали мы на известном месте – а тема-то не какая-нибудь, а «Софистикэйтед леди», Ржавый флейточку взял, Гарик весь угнулся – ах, до чего же клево!
А вот и я сижу, трясу головой, качаюсь, по ляжке слегка прихлопываю, глаза закрываю, и вся без исключения молодежь Жовтневого района трясет, качается, прихлопывает, жмурится, переживает гениальное явление Дюка, воплотившегося в этой жизни в Ржавом, и Гарике, и Юдыке, и Долбеце.
Отдул свое Ржавый, передал Коню – и опять свист, хлопки на горе бедной администрации. А особенно Коле, раздирающемуся между естественными чувствами джазового человека, желанием самому хлопать, свистеть – и пониманием, что в райкоме, если узнают, а узнают обязательно, вон, кажется, и сам Гнащенко сидит, секретарь, гадский рот, и будут мозги борать, а главное – вообще могут закрыть лавочку, и не то что джемов до трех ночи – простых вечеров не будет, заставят «У нас во дворе» лабать, и фестиваль, который уже почти пробит на весну, накроется...
Но живой и Коля человек, и он от свинга балду ловит, и свистит еще погромче других! Давай, Ржавый, давай, Долбец, давай-давай!
А музыка уже кончилась. Кочум. Потные все. Дудки по стульям, и пиджак Гариков на стуле остался, а ребята разошлись – кто в музыкантскую пошел кирнуть, кто к друзьям подсел. Под бутылочки «Грушевой» и «Крем-соды» поплыл тихонечко все тот же удивительно популярный в столь отдаленном от «Тропиканы» месте напиток – зеленоватый баккарди из больших бутылок, дешевый, зараза, крепкий, в общем – мужское дело. Кто попроще или понезависимее, особенно из музыкантов, те родную, по два восемьдесят семь, мы ж не стиляги.