Дом на горе
Шрифт:
Но где же она? Где же?
И вот появилась ведущая. Дождавшись конца аплодисментов, она строго сказала:
— Жан-Мари Леклер. Соната для скрипки и фортепиано в четырех частях. Граве. Аллегро. Гавот. Аллегро. Исполняет учащаяся второго курса Мария Оленева. Класс преподавателя Атарова. Партия фортепиано концертмейстер Станицына.
Я ничего не видел. Воздух перед моими глазами расслоился на несколько прозрачных пластов. Я только понял, что на сцене она. Я увидел строгое темное платье с белым воротничком и остро блеснувшее тело скрипки. Вот оно успокоилось меж ее
Первые же звуки, трагические, протяжные, поразили меня. Дальше произошло неожиданное. Внутри у меня все задрожало, и я почувствовал, что на глазах выступают слезы. Я растерялся, опустил голову, но слезы текли по моим щекам. С опущенной головой, прикусив нижнюю губу, я выбрался со своего места и выскочил в дверь, благо она была напротив.
Я быстро пошел по коридору, куда-то завернул и оказался в умывальнике. Тут я разрыдался, уткнувшись головой в холодный кафель стены.
Я не мог ничего с собой поделать. Рыдания сотрясали меня. Я сунул голову под струю холодной воды, и это немного успокоило. Но стоило мне выйти в коридор, как слезы потекли снова.
Я кое-как добрался до вешалки, схватил куртку и кинулся к дверям, не отвечая на вопрос удивленной гардеробщицы.
На улице я дал полную волю слезам и так шел по городу, еле нащупывая дорогу ослепшим взором…
Не плачь. Что ты плачешь, слабый младенец. Ты вовсе не одинок. С тобой музыка и природа. С тобой хорошие люди и верные товарищи. С тобой твоя юность и целая жизнь впереди. Зачем же ты плачешь на пустынной апрельской улице? Апрель. Месяц Травень у древних славян. Флореаль у французских республиканцев. Артемисиос у македонцев. Как необъятно время во все концы! Не было начала, и не будет конца. Так что же напрасно лить слезы? Они застилают глаза. А взгляд у тебя должен быть ясный и твердый…
Засыпали тревожно. Вся спальня знала о нашей войне. Но Лупатов показал поджигной, и это превратило комнату в неприступный бастион.
В спальне пятнадцать кроватей, несколько из них пустуют. Слава Панкратов в больнице с плевритом, а Гришу Белеса вызвали на важную встречу с отцом.
Слева от меня кровать Голубовского, справа Лупатова, Володя Вдовиченко занимает самую плохую кровать против двери.
Лупатов не собирался спать. Он спрятал поджигной под одеяло и молча смотрел в потолок. Голубовский вздыхал.
— Старик, я испытываю полный дезиллюженс. Жизнь прошла мимо. Если бы ты знал, какие я ел ананасы. Какой флэт я имел! У меня были горы кассет и пластов.
— Заткнись, — сказал Лупатов.
— Лайф потерял для меня цену, — не унимался Голубовский. — Я не привык влачить жалкое существование.
— Вот посчитают тебе сегодня ребра, сразу воспрянешь, — сказал Лупатов.
— Посмотрим, кто кому! — Голубовский показал железку.
Лупатов усмехнулся.
— Дурной ты, Голубь.
— Чем я дурной? — обиделся Голубовский.
— А так… — Лупатов зевнул и не стал объясняться.
— Вот я и говорю. Полный, старики, дезиллюженс…
Многие уже заснули. Посапывали то в одном углу, то в другом. Вскрикнул и бормотнул Кивилевич. Он спит неспокойно, а иногда вскакивает и порывается куда-то бежать.
Холодная ослепительная луна втиснула в комнату неразбериху бледных трапеций, ромбов и треугольников. Качнешь головой по подушке, взблескивает никель кровати.
Я вспоминал концерт. Отчего я так расстроился? Расстроился — мягкое слово. У меня была настоящая истерика. Я остро почувствовал свою неприкаянность. Снова ко мне придвинулись далекие детские годы, наполненные иной жизнью, от которой остались картинки сна да мимолетное щемящее чувство…
Я взглянул на Лупатова. Он по-прежнему смотрел остановившимся взглядом в потолок.
— Леш, — спросил я, — о чем думаешь?
Он не ответил.
— Мне так понравилось на концерте, — сказал я. — Одна девочка хорошо играла…
— Бурда это, — холодно отозвался он.
— Что?
— Музыка твоя… Все бурда.
— А что не бурда?
— Лошади. Верхом ездил? Вот это музыка. В ушах свистит. А скрипки твои бурда. Нытье.
Рядом зевнул Голубовский:
— Об чем спич, старики. Скрипки скрипками, а лошадь сама собой. По-немецки-то, знаешь, как лошадь? Пферд. То-то.
Перед внутренним взором появилась ее кисть, опустившая смычок на струны. Кисть рябины, виноградная кисть. Тяжелая кисть бархатной портьеры. Кисть художника… Но ее кисть, с движением которой в зал вторгся трагический голос сонаты… Композитор Леклер… Перед концертом я успел прочитать про эпоху барокко. Это первая половина XVIII века. Барокко — значит причудливый, странный. В музыке барокко переплетается новое и старое, в ней много яркого, артистичного. Она подготовила появление таких композиторов, как Гайдн, Моцарт, Бетховен.
Неужели Лупатову в самом деле ничего не говорит такая музыка? Хотя это неудивительно. Во всем интернате слушают классику несколько человек, в том числе Стеша Китаева. А я не то чтобы слушаю, вбираю ее в себя, она становится частью моего существа. Нет, нет, не может быть, чтобы Лупатов совсем был глухим. Просто он никогда толком не слушал. Я повернул к нему голову, чтобы сказать об этом, и увидел вдруг с удивлением, что Лупатов спит.
Я повернул голову в другую сторону. Спал и Голубовский. Спали все. Комнату наполнило дыхание спящих, а потом я увидел маленькие сны, невнятно скользящие меж лунной геометрии. В них было много безмолвных существ, красивых растений и всевозможных предметов. Все это перемешалось в параллелепипеде спальни, каждое мгновение меняя свои очертанья.
Но что же это? Я один не сплю, А страшный, огромный Калошин со своими дружками? Они придут, накинутся, передушат все наши сны.
Я скинул одеяло и сел на кровати. Луна вперила в меня блестящее око. Внутри ее ледяного блеска что-то холодно разгоралось. Я почувствовал волнение и дрожь.
— Лупатыч, — прошептал я тихо и тронул его за плечо.
Он полулежал на приподнятой подушке и ровно, глубоко дышал. Лицо его было сурово.
— Лупатыч! — Я толкнул настойчивей, но он не думал просыпаться.