Дом на площади
Шрифт:
Почти в конце заседания Лубенцову передали по рядам записку, которую он взял в руки, но не стал разворачивать, так как в это время начал говорить полковник — глава одной из комиссий, приезжавших в последние дни в Лаутербург для расследования. Полковник сказал, что Лубенцов потерял моральный облик коммуниста, связавшись с семьей немецкого профессора Себастьяна, которого он продвинул на должность ландрата. Он откровенно намекнул на то, что Лубенцов состоял в близких отношениях с дочерью Себастьяна, которую он же продвинул на курсы новых немецких учителей. Тот факт, что Эрика Себастьян не уехала с отцом на запад, изображался в этом выступлении как доказательство ее связи с Лубенцовым. Полковник иронически похвалил Лубенцова за его успех у женщин и иронически же сказал, что было бы гораздо полезнее,
Этот полковник, с низким лбом и рачьими глазами, с толстыми губами любителя выпить и закусить, негодовал по поводу мнимых грехов Лубенцова с таким видом, что Лубенцов от души возненавидел его. И с ужасом Лубенцов опять подумал о том, что позорящие его слова звучат убедительно и что, вероятно, все им поверят. Поведению Лубенцова придавался дурной, позорный смысл. В воздухе пронесся душный ветерок угрюмой подозрительности, недоверия к людям — не только к нему, Лубенцову, но и ко всем сидящим здесь. "И неужели они этого не понимают? — спрашивал себя Лубенцов. Неужели никто здесь не догадывается, что то же можно сказать о любом из них и каждому будет так же трудно, как мне, опровергнуть все это?"
В конце своей речи оратор вынул из кармана гимнастерки бумагу и, торжествующе глядя на аудиторию, медленно разгладил ее и сказал:
— Как выяснилось, Лубенцов занимался, так сказать, и "литературным трудом". Вот его «произведение», которое вручил мне один из офицеров лаутербургской комендатуры. — Зал замер, ожидая необычайно крупных новых разоблачений. — Вот, пожалуйста, — продолжал полковник, — я вам зачитаю. Товарищ Лубенцов написал что-то вроде инструкции, которую он назвал "Памяткой советского коменданта". Он позволяет себе давать наставления и советы, как должен себя вести советский комендант. — Он стал читать сочиненную Лубенцовым в часы бессонницы «памятку». И хотя в этой «памятке» не было ничего такого, что могло бы бросить тень на ее автора, но полковник читал с таким выражением, как будто в ней что ни слово — то нарушение правил, что ни буква — то отклонение от служебных установлений. И хотя все понимали, что в ней ничего дурного нет, но тон, каким она читалась, наводил на подозрения, назойливо требуя от аудитории осуждения и добиваясь этого осуждения. Преподнесенная в таком виде «памятка» показалась людям предосудительной хотя бы по одному тому, что она не была похожа на обычные утвержденные инструкции. Лубенцов, сгорая от стыда за то, что его «писанина», как он сам называл ее, предназначенная только для себя и неизвестно какими судьбами ставшая достоянием гласности, теперь читалась на собрании, прислушивался к словам «памятки». В устах полковника, при том тоне и в том обрамлении, как он ее читал, она показалась Лубенцову ужасно глупой. Но ведь только глупой — и ничего больше. А люди, вероятно, воспринимали ее как что-то преступное, запрещенное.
— Вот, — победоносно заключил полковник, поднимая высоко над головой бумажку. — Решил всех нас учить, нигде не утверждал инструкцию, никому не давал на проверку.
Следующим оратором вызвали Меньшова. Меньшов протиснулся, стараясь не задеть колени Лубенцова. Он произнес всего несколько слов, очень взволнованных и путаных. Он сказал, что злосчастную «памятку» передал полковнику он, но не для того, чтобы ее обнародовать, а, наоборот, чтобы показать, что товарищ Лубенцов правильно относится к своим обязанностям и даже вот… в письменном виде… это может быть подтверждено, и что «памятку» он получил от другого офицера, который взял с него слово, что он никому ее не покажет. Тот офицер втайне от Лубенцова переписал ее для себя. А Лубенцов ни в коем случае не распространял ее и никому не давал читать. И что они, офицеры лаутербургской комендатуры, старались все время работать как можно лучше и ошибки свои постараются исправить.
Он вышел из-за трибуны, готовый сойти вниз с лесенки, но вдруг остановился и отчаянным голосом сказал:
— А на товарища Лубенцова мы не обижаемся. Он старался. Он все делал. Все, что нужно, старался делать для блага нашей Родины.
Лицо генерала Куприянова выразило недоумение. Генерал развел руками.
Когда Меньшов сошел с трибуны, Лубенцов
"К вам приехала жена. Она дожидается вас в здании комендатуры в комнате № 63".
XVII
То, что говорилось дальше, Лубенцов уже не слышал. Все вместе складывалось слишком страшно, чтобы обращать внимание на мелкие или крупные нападки или негодовать по поводу крупных или мелких несправедливостей. Чувства, которые он испытывал, трудно описать. Вместе с волнением и радостью — страстное желание, чтобы Таня очутилась теперь за тридевять земель отсюда. Он рассматривал ее приезд как свое великое несчастье.
Неопытный в личных делах, он еще не успел убедиться и увериться в том, что женщина, жена может быть не только участницей великого таинства любви, гордой и счастливой своим мужем, но и реальной жизненной поддержкой — может быть, одной из самых сильных, какие только есть на свете. В этом ему еще предстояло убедиться. Но теперь он этого не знал и с ужасом уязвленной гордости и жалости к себе и к ней воспринял ее приезд в этих страшных обстоятельствах.
Но она его ждала в комнате номер шестьдесят три. Ему трудно было поверить в это — в то, что она находится так близко от него и его несчастья.
Он решился показать записку Чегодаеву, сидевшему рядом с ним. Тот не удержался и громко ахнул, сокрушенно покачав головой.
Как только был объявлен перерыв, Лубенцов встал и быстро пошел к дверям. Но его остановила толпа людей, устремившихся, как и он, к выходу. Он не стал расталкивать эту толпу. Ему было даже приятно то, что он движется медленно, что хоть на несколько минут будет отсрочена встреча с Таней. Так он двигался вместе с толпой и наконец очутился на улице.
Шел сильный дождь, и все кругом блестело.
Лубенцов пошел к машинам и, разыскав свою, велел ехать к зданию альтштадтской комендатуры.
Он быстро поднялся по ступеням и уже в вестибюле второго этажа увидел Таню. Она стояла — стройная, высокая, в сером широком дорожном пальто, изящная и немного чужая. Может быть, ее меняло гражданское платье, в котором он никогда не видел ее раньше, — серая шляпа с пером вместо шапки-ушанки или синего берета, туфли на высоких каблуках вместо сапог.
Со страхом, доселе ему незнакомым, серьезный и тихий, приближался к ней Лубенцов. Он обнял ее, и она прижалась к нему, вся дрожащая от радости. Ее радость отозвалась в нем ноющей болью.
Она сказала про вещи, и он вначале не понял ее, настолько был он сейчас безразличен ко всем вещам на свете. Он послушно последовал за ней в комнату номер шестьдесят три. Там стояло несколько чемоданов. Он наивно ужаснулся, подумав, что ей страшно трудно было добираться сюда с таким количеством вещей на попутных машинах: по старой военной памяти он вообразил, что именно так едут сюда из России одиночки. С удовольствием взвалил он себе на плечи чемоданы, испытывая под их тяжестью великое наслаждение. Он не позволил ей взять ничего, но она, смеясь, вырвала у него из рук один чемодан и легко понесла его. Они встретили на лестнице офицеров, возвращавшихся с собрания, но ему было все равно, что они подумают, а если он и обратил на них внимание, то только с той точки зрения, насколько понравилась им Таня. И он думал, что снесет все тяжести на свете и пусть на него накладывают все, что угодно, — он все снесет.
По дороге, в машине, они почти все время молча держались за руки.
Дома Лубенцова ожидал сюрприз. У него на квартире, при ярком освещении, собрались Чегодаев, Меньшов, Ксения, Воронин и жена Касаткина, Анастасия Степановна. Стол был накрыт. Чохов, все еще находящийся "под арестом", сидел в уголке, спокойный, строгий и — без пояса. Так полагалось арестованному, а Чохов старался делать все, что полагалось.
Все разговаривали по возможности непринужденно, рассказывали Тане о Лаутербурге и о здешней жизни советской колонии. Никто ни словом не обмолвился о том, что теперь происходит в лаутербургской комендатуре. Только Анастасия Степановна однажды обняла Таню и всхлипнула. Все посмотрели на нее быстрым укоризненным взглядом. Но Таня ничего не поняла, — может быть, отнесла это странное и неожиданное движение за счет радости по поводу появления человека с родины.