Дом на площади
Шрифт:
Весь день Чохов сидел у радиоприемника и слушал Москву. Рано утром дождался он первой сводки с Дальневосточного фронта, и слова этой сводки подействовали на него, как труба на боевого коня.
Голос диктора объявил:
— «На Дальнем Востоке советские войска с утра 9 августа по дальневосточному времени пересекли на широком фронте границу Маньчжурии в Приморье, в районе Хабаровска и Забайкалья. В Приморье наши войска, сломив сильное сопротивление противника, прорвали железобетонную оборонительную полосу японцев и в течение дня 9 августа продвинулись вперед на пятнадцать километров. В районе Хабаровска наши войска на ряде участков с боем форсировали реки Амур и Уссури, заняв при этом город Фуань и несколько других населенных пунктов.
Несмотря на то что названия населенных пунктов звучали для уха Чохова, привыкшего к европейскому театру военных действий, чуждо, все остальное в сводке казалось знакомым и желанным. Можно смело сказать, что если где-нибудь на свете было место, куда влеклась душа Чохова, то это была теперь Маньчжурия.
Он стал просиживать целые дни в отделе кадров и, всегда робкий с начальством и не любивший напоминать о себе, теперь набрался смелости и в свойственной ему угрюмой и гордой манере по нескольку раз в день спрашивал о судьбе своего рапорта.
Это продолжалось недолго, так как уже спустя четыре дня Япония обнародовала декларацию о безоговорочной капитуляции. На следующий день радио принесло известие о том, что военный министр Японии Карецика Анами покончил жизнь самоубийством. Японцы стали сдаваться в плен десятками тысяч.
Чохова отделяли от Маньчжурии безграничные пространства, но ему казалось, что он слышит собственными ушами утихающую, замирающую стрельбу и видит, как армия движется все медленнее и медленнее.
Таким образом, ответа на рапорт не последовало. Чохов получил документы и, взяв свой фанерный чемоданчик, отправился на юго-восточную окраину Берлина, в Карлсхорст, в распоряжение СВАГ — Советской Военной Администрации в Германии.
Среди нескольких десятков офицеров, прибывших, как и он, в Карлсхорст за назначением, оказался и Воробейцев. Воробейцев был весел, хорошо одет, много смеялся. Его самоуверенность подействовала и здесь на начальников, и он был назначен старшим группы офицеров, которые должны были следовать в город Галле. Распорядился он своими временными подчиненными на свой манер. Когда они, получив несложные инструкции, высыпали гурьбой на улицу, он поднял руку и, подмигнув всем сразу, объявил:
— Вы дети взрослые и при офицерских чинах. Добирайтесь сами, кто как хочет. Самостоятельность — мать удовольствий. Конечно, прошу вас без опоздания прибыть на место, чтобы уж меня не подводить и не подтверждать старого правила, что за добрые дела приходится расплачиваться собственной шкурой. Будьте готовы!
Офицеры рассмеялись и разошлись попарно, по трое, оставив Воробейцева с Чоховым одних.
— Надоел резерв, что ли? — спросил Чохов, глядя сбоку на усталый и чуть обрюзгший профиль Воробейцева.
— Надо чувствовать дух времени, — высокопарно сказал Воробейцев. Сейчас время не то. Все приходит в уставной вид. Капитану в особняке долго не прожить. Это все я понял на днях, когда меня гоняли в комендатуре. Строевая подготовка — полезная вещь для гибкого ума.
Он повернул в переулок и поманил за собой Чохова. Там под сенью лип стояла машина — не тот горбатый «штейр», которым Воробейцев владел раньше, а новая.
В машине оказалась собака «боксер» в ошейнике с серебряной насечкой. Воробейцев покосился на Чохова, желая увидеть, какое впечатление произведет страшный пес на Чохова, но Чохов не обратил на собаку внимания, только рассеянно погладил ее по голове, как
— Прошу, — сказал Воробейцев, отпирая дверку. — Машину приобрел. Называется «опель-капитан». Поедем с комфортом. Разгадка загадки: капитан на капитане сидит, капитаном погоняет.
Не особенно прислушиваясь к странному и усталому паясничанью Воробейцева, Чохов глядел на улицы Берлина, через которые они проезжали. Хотя улицы были уже подметены и расчищены, но еще трудно было себе представить, где и как живут эти толпы берлинцев, идущие во всех направлениях среди развалин города.
Воробейцев несколько раз останавливался, чтобы справиться о дороге. Наконец они выехали на Александерплац — огромную площадь, окруженную скелетами многоэтажных домов. Оттуда прямиком поехали на запад, мимо мест исторических боев. Они проехали рейхстаг, возле которого располагалась толкучка. Тут было полно американцев, французских офицеров, негров и немцев.
В Потсдаме Воробейцев заехал в военторг, где, как оказалось, у него работали знакомые. Он вынес оттуда сверток и осторожно положил его на заднее сиденье. Наконец в своем общежитии они погрузили вещи Воробейцева. После этого Воробейцев предложил Чохову посидеть перед выездом. Они с минуту молча посидели. Воробейцев почему-то впал в торжественно-меланхолическое настроение и долго ехал молча.
Они миновали Беелитц, затем проехали знакомый Чохову Виттенберг и по мосту перебрались через Эльбу. Дорога была обсажена с обеих сторон тополями. Они отъехали километра два, и здесь путь им преградила большая толпа людей, которые сгрудились на самой середине дороги, громко кричали и размахивали руками.
Воробейцев остановил машину и пошел вперед с начальническим видом. Чохов тоже пошел за ним, и они стали свидетелями страшного и непонятного зрелища. Множество людей — несомненно, русских, — среди которых были женщины и дети, били одного человека. Они били его руками, палками, чем попало. Каждый старался нанести ему смертельный удар. Так как их было много и они мешали друг другу, то ему удалось увернуться от смертельных ударов. Он был на ногах; голова его, лицо и черная борода были в крови, и кровь текла по его обнаженной груди и разорванной рубашке. Человек этот был высокого роста, сухощавый. Глаза его, широко раскрытые, безумно глядели то в ту, то в другую сторону. Он был одет в белую рубашку и синие диагоналевые брюки. Он был бос. Руки его — худые и загорелые — были протянуты вперед, словно он искал, как слепой, выхода. Но он не оборонялся. Он просто валился, когда очередной удар заставлял его упасть, снова поднимался и куда-то шел, оставаясь на одном месте, в то время как очередной удар толкал его в другую сторону, и он оборачивался туда, где встречал следующий удар. Его убивали, знали, что убивают, и делали это яростно и неумело.
Воробейцев, побледнев как смерть, подошел к первому попавшемуся человеку из толпы.
— В чем дело? Что происходит? — спросил он, но тон не получился начальническим, как он этого хотел, а скорее испуганным и робким.
Спрошенный обернулся к нему и, увидев советскую военную форму, сказал:
— Изменник родины. Полицаем был в лагере у немцев. Бороду отрастил, чтобы его не опознали. А тут его узнали.
Сказав это, человек вдруг бросился вперед и ударил того, окровавленного, в бок чем-то острым. Рубашка на этом месте сразу стала темно-красной дочерна.
Отскочив обратно от изменника так же быстро, человек снова повернул большое лицо к Воробейцеву и сказал:
— Гад. Сколько наших замучил…
— Может… лучше его под суд. Властям сдайте его. Так не годится. Зачем так?
Человек ничего не ответил. Он вдруг сжался и снова бросился вперед. Но нанести удар ему на этот раз не дали. Его опередила старая женщина, которая, крикнув: «Это тебе за Митьку!» — тоже ударила изменника. Ударила слабо, неумело, но с такой ненавистью, которая заставила содрогнуться Воробейцева. Он отошел на несколько шагов назад и вполголоса сказал Чохову: