Дом одинокого молодого человека: Французские писатели о молодежи
Шрифт:
— Вы не в ответе за эту ошибку, мсье, и на свояченицу мою тоже нельзя обижаться… Правда столь жестока, что бедняжка отказывается посмотреть ей в лицо.
— Но в таком случае, — сказал Жак Гайяр-Лабори, — если я правильно понимаю…
— При сопоставлении всех известных нам свидетельств, — сказала Элен, — вывод напрашивается сам собой. Мой муж, вне всякого сомнения, в плену, а Роже Шове…
И Элен развернула свой довод, из которого следовал этот категоричный вывод. Ее убежденность была заразительна.
— Конечно, — сказал Жак Гайяр-Лабори, — конечно, конечно, но как тогда быть со страховкой?
— А уж это меня никоим образом не касается, — сказала Элен, — разве только есть какая-нибудь особая
Жак Гайяр-Лабори покидал улицу Бо-зар в большом замешательстве: он был сильно изумлен и совершенно растерян.
«Забавно, — философствовал он, — до чего же глубокие корни пустил миф о Пенелопе и какой же птичий аппетит у надежды, если (он вернулся к своей машине) доказательства обеих женщин возводятся на такой шаткой почве… Вот свиньи! (он снял с лобового стекла автомобиля квитанцию-штраф за „стоянку в недозволенном месте“), ну и физиономия будет у Бошана, когда я объявлю ему, что ни одна из наших клиенток и слышать не хочет о двухстах тысячах франков страховки». Нечасто ведь бывает, что лирические переживания вступают, как в этом случае, во взаимодействие с крупномасштабными финансовыми операциями, а предчувствия, наряду с самыми иррациональными предположениями, входят в расчет, когда речь идет о шестизначных числах. Все это весьма озадачивало доброго человека и человека делового, которые одновременно уживались в Жаке Гайяре-Лабори.
Долгие годы, когда он хотел рассказать своим снисходительным слушателям, как прозаическая вроде бы его профессия вовлекает подчас в сногсшибательные авантюры и позволяет видеть невероятнейшие превратности судеб человеческих, он долгие годы начинал свой рассказ такими словами:
«…Итак, вы припоминаете, конечно, дело братьев Шове? Ну да, да, пресса много писала об этом…»
Впрочем, Жак Гайяр-Лабори так толком ничего и не выяснил о деле Шове, он знал только очевидное, лежавшее на поверхности.
Первую неделю, последовавшую за сообщением о трагическом конце экспедиции Шове, можно считать временем мертвым. Удар был нанесен очень сильный, и Анна и Элен погрузились в шоковое состояние, а в нем никакие движения мысли невозможны. Представитель Музея Человека, которому ничто человеческое не было чуждо, заявил обеим молодым женщинам, что будет сделано все, что в человеческих силах, чтобы найти живого и обеспечить достойное погребение погибшему. Он также предоставил отчет бразильского министра иностранных дел, в котором были изложены все обстоятельства разыгравшейся драмы. Группа, атакованная ночью большим соединением индейцев Пурус — которым все человеческое было чуждо, — в мгновение ока была разбита. Большинство носильщиков было расчленено и съедено на месте. Пока шла возня вокруг погребального мангала, двое белых, воспользовавшись теплой дружественной обстановкой банкета и прихватив своих еще не изжаренных спутников, сделали попытку совершить побег. Спастись удалось только одному слуге, во-первых, он прекрасно ориентировался в девственном лесу, а во-вторых, ему удалось спрятаться в дупле палисандрового дерева. Он видел сам, своими глазами, как обоих белых настигли индейцы; одному из них, сильно сопротивлявшемуся, кастетом пробили голову, другого связали, куда-то тащили. Слуга не думал, что они будут издеваться над ним, скорее индейцы племени Пурус, очарованные белой кожей, рассчитывали, что все племя будет ему поклоняться.
Что до того, кто мертв, а кто жив… Слуга, не знавший, естественно, настоящих имен своих хозяев, описывал выжившего, оставляя полную свободу для интерпретаций: это тот, у кого борода длиннее и которого по-индейски зовут так: «Пьющий мате, как хлопковое поле после засухи». Зато о погибшем было известно, что он носил соломенную шляпу и терпеть не мог рагу из обезьяны-ревуна. Когда слуге показали фотографии, он не узнал ни одного из двух прекрасно одетых безбородых джентльменов.
Итак, всю первую неделю Элен и Анна были страшно подавлены, ничего не ели и постарели на десять лет.
Пресса, радио и телевидение подняли большой шум вокруг их горя, вдвойне интересного, так как над трагедией зависла интригующая тайна, обещавшая, как надежный вексель, еще один театральный эффект по возвращении пленника и соответственно возможность еще раз поживиться сенсацией, уже привлекшей к себе огромное внимание.
Усердие журналистов в разжигании сенсации и постоянные напоминания о том, что сюжет далеко не исчерпан, способствовали, и немало, укреплению духа у обеих женщин. Обратившись к журналам, как только прошел первый испуг, они поняли, что половина их слез пролита напрасно, что одно горе из двух просто беспричинно и что у них есть право (читай святая обязанность) не предаваться отчаянию. Неделю они дрожали при мысли, что один из двоих мертв. Отныне они чувствовали прилив сил при мысли, что один из двоих жив, а рассуждения, как и инстинкт, приводили и Анну, и Элен к очевидному, бесспорному и единственно верному логическому выводу, что умер ДРУГОЙ. Не прошло и месяца, как их убеждения стали твердокаменными. Именно на это время пришелся визит Жака Гайяра-Лабори.
Само собой разумеется, Элен и Анна никогда решительно не объяснялись по поводу, разделявшему их. Какой жестокой надо было быть, чтобы набраться мрачной храбрости и громко сказать: «Открой глаза, посмотри правде в лицо, погиб твой муж, а мой жив!»
Напротив, взаимная приязнь и долг повелевали каждой уважать безумие другой, жалкой в своем ослеплении. По молчаливому согласию в своих разговорах они избегали темы, больше всего их волновавшей, но не поддевать изредка друг друга все-таки не могли.
Скажем, входит Элен в ванную, а Анна перебирает лезвия, которыми брился Роже.
— Интересно, — произносит Анна (вполголоса, будто говоря сама с собой), — почему это Роже никогда не пользовался электробритвой, это настолько удобнее. Хотя с его невозможной щетиной… Бедненький, ему два раза на дню приходилось бриться, вот кошмар!
Элен улыбалась краешком губ, целовала Анну, как целуют ребенка, у которого жар и которому привиделось, что у него в комнате — верблюд, и выходила из ванной комнаты.
В свою очередь, она сама часто и охотно вспоминала — вполголоса и будто говоря сама с собой, — как Пьер был буквально помешан на чае (он его литрами пил!) и как он любил мясо под соусом в любом варианте, а особенно — рагу («только вчера мне его мама сказала: еще ребенком он уже обожал рагу!»).
Анна кивала с неприкрытым сочувствием, в душе хорошо зная, что Роже в день выпивал больше чая, чем Пьер за неделю и что своим волосяным покровом Пьер тоже никак не мог похвастаться.
— Кстати, — говорила она, — я что-то давно не вижу соломенной шляпы, которую ты в прошлом году купила Пьеру в Биаррице. Она была великолепна…
— Да, лучше просто не бывает, — отвечала Элен, — это ведь синтетическая, она настолько мягче соломенной…
А потом они делились со своими подругами (то есть каждая со своей) тем, насколько больно смотреть, как Анна (или Элен, в зависимости от случая) носится со своими фантазиями и отказывается примириться с действительностью. Что до нее, так она (Элен или Анна) не чувствует в себе мужества открыть свояченице глаза на правду.
…А ведь это была бы ей добрая услуга. К чему отвергать очевидное? В самом деле, не только рассказ слуги совершенно ясен, главное состоит в том, что нельзя предположить, будто с Пьером (или с Роже, в зависимости от случая) что-то случилось, а я, его жена, где-то в душе не почувствовала бы этого, ну, не знаю… знак бы или весть какие-нибудь были?..