Дом одинокого молодого человека: Французские писатели о молодежи
Шрифт:
Я не сводил с девушки глаз: тонконогая, с покатыми плечами, огромными небесного цвета глазами и хрупкими запястьями. Во всем белом.
Проходя мимо нас, она как раз говорила:
— Я люблю меняться.
Голос ее был мне как будто знаком, но только по очень прямой спине и чудной походке — подпрыгивающей и важной одновременно — я узнал Одиль Телье. Узнал — не то слово. До сих пор я мало что видел в Одиль: широкую блеклую юбку в цветах, очки да длинные соломенные волосы. Другими словами ничего привлекательного, хотя от нее исходило некое особое и неопределенное свечение, как от солнца сквозь туман. Тот же тревожный свет шел и от сегодняшней юной особы в узких брючках, так разительно отличающейся от того, чем была Одиль вчера вечером.
Я
Катрин Гольдберг 30 лет. Преподает современную литературу в Блан-Минель, незамужняя. Рост примерно метр шестьдесят пять, но точно сказать трудно: как у всех, кто много читает или пишет (например, Паскаль), у нее сутулая спина. Зубы длинные и белые, но рот какой-то кособокий, и они кажутся неправильно посаженными. Два черных живых глаза за круглыми очками в стальной оправе, нос как нос, острый подбородок и высокий голос — как будто говорит маленькая девочка, но интонации взрослые; вот и все, что можно о ней сказать.
Судя по тому, что Катрин согласилась помочь мне, и по той легкости, с какой подчинилась своей роли, не требуя ничего взамен, я сделал вывод, что жизнь ее монотонна и скучна, что от своих каникул она ожидает всякого рода развлечений и, наконец, что она лишена нравственных устоев. По мере того как я рассказывал ей о себе, и все яснее вырисовывалась предназначавшаяся ей роль, лицо ее менялось: глаза заблестели с еще большей силой, ноздри раздулись, очевидно, чтобы энергичнее вдыхать терпкие пары макиавеллизма, пропитавшего мои слова; целый набор кривых ухмылок и междометий сопровождал самые крепкие из характеристик, коими я награждал мерзкого Паскаля Марта и невыносимую Франсуазу Грасс.
Трудно было поверить, что между этой женщиной и мной так быстро возникнет сообщничество, и, собираясь отнести наверх два ее тяжеленных чемодана, я не удержался и спросил, почему она согласилась помочь мне в таком деле. Ведь на первый взгляд дело-то не очень красивое.
Поднимаясь с кресла и покачиваясь от трех бокалов кальвадоса, которые она, поглощенная моим рассказом и объяснением причин, побудивших меня прибегнуть к ее помощи, легкомысленно осушила, Катрин ответила:
— Допустим, меня это забавляет.
При этих словах я непроизвольно отпрянул, поскольку меня это нисколько не забавляет. Не думайте, что я иду на это ради удовольствия. Эти люди мне надоедают, я их презираю, их присутствие в «Винтерхаузе» меня стесняет, но это не основание, чтобы просто так, за здорово живешь причинять им вред. Если я и поступаю так, то по одной-единственной причине. И с определенной целью, а не времяпрепровождения ради и не для того, чтобы находить эстетское удовольствие в изощренных интригах.
Еще она добавила:
— И потом, как, должно быть, приятно жить вдвоем в таком огромном особняке…
Затем я отправился на соревнования. Шла вторая игра. Неожиданный успех в первой окрылил меня. Первый сет я продул, зато выиграл два остальных. Вообще-то я должен был разделаться с Верньо за эти два сета, но колено все еще давало себя знать. Я не мог так часто, как хотелось бы, бить с лета. Приходилось брать собранностью, хорошей реакцией и бить по углам на заднюю линию, вынуждая противника побегать. Я очень скоро проиграл бы, если бы Верньо удавались укороченные удары и свечи или если бы ему хотя бы пришло в голову попробовать их, но он умеет только лупить почем зря по мячу, выходить к сетке и останавливаться в двух шагах от нее в озлоблении от нулевого психологического эффекта своей атаки. Тут достаточно дать ему свечу, и г-н противник вынужден с той же скоростью проделывать тот же путь в обратном направлении, по ему уже не отбить как следует мяч с задней линии, поскольку он не успевает быстро занять нужную позицию, и посланный им мяч, в тех редких случаях, когда он вообще попадает в площадку, как правило, летит на середину, прямо вам под ноги. Тут достаточно сделать только одно — подготовить хорошо выверенный укороченный удар, что несложно с точки зрения техники, когда ты принимаешь мяч в середине площадки.
На трибуне сидело несколько второстепенных теннисистов, комиссар Леблан, Анри и Эльза. Эльза держалась особняком. Я был удивлен, увидев ее в клубе — она не играет в теннис, никогда раньше не выказывала к этому виду спорта большого интереса, — но расспрашивать ее не стал. Не люблю разговаривать перед матчем, к тому же меня очень беспокоило колено.
После игры Верньо бросился в раздевалку, даже не выпив стакана воды, и кто-то сзади похлопал меня по плечу. Я обернулся, то был комиссар Леблан. Он бросил взгляд на мою ногу, всмотрелся в мое лицо с тем доброжелательным, почти отеческим видом, который всегда принимает по отношению ко мне — видом, с каким самые пылкие болельщики смотрят на своих любимых игроков, — и спросил:
— С постояльцами проблемы?
— Нет. Несчастный случай.
Комиссар состроил гримасу, покачал головой, показывая, что его не проведешь. Комиссар — плешивый коротыш, страдающий одышкой. Годам к двадцати пяти он по состоянию здоровья бросил теннис. Для него это было драмой; некоторое время спустя он поступил на службу в полицию. Когда у Анри спрашивают, почему его отец избрал такую непрестижную профессию, он неимоверно усталым тоном, который у него появляется, когда он делает над собой усилие, чтобы выдавить из себя пару слов, обыкновенно отвечает:
— От отчаяния… — И добавляет, выравнивая стрелки на брюках. — Комиссариат в двух шагах от клуба, а папа очень ленив на ходьбу.
Анри на год старше меня. Он ненавидит теннис, наверняка потому, что эту игру обожает его отец. Однако есть и другие причины. Кроме того, что он считает нелепым гоняться за мячом, чтобы потом его отбивать (в его глазах это и впрямь означает утруждать себя понапрасну, вроде того, как ухлопать на ухаживания за какой-нибудь девицей месяцы, но, раз добившись ее благосклонности, уступить ее первому встречному), не правится ему и появляться на людях в теннисном костюме по причине излишнего веса и коротких ног, унаследованных от отца. Он неизменно одет в блейзер цвета морской волны и серые брюки — такая одежда стройнит его. Часто повязывает шею шелковым бордовым платком и открыто курит сигары, от чего свирепеет его отец. Когда ему приходится играть, он переодевается не раньше, чем за пять минут до начала, а под стул судьи рядом с бутылкой воды и полотенцем кладет книгу. Между сетами он успевает прочесть полстраницы; полностью уйдя в чтение, одобряет или порицает автора, так что арбитру или комиссару приходится громко призывать его к порядку, прежде чем он соизволит оторваться от книги, с отвращением, от которого становится не по себе, отхлебнуть воды из бутылки, выплюнуть ее и занять свое место на корте. Чувствуется, что, дожидаясь своей очереди играть, он едва удерживается от зевка. Своими огромными глазами обводит трибуны, улыбается друзьям, на каждой его щеке при этом появляется по ямочке, и все это с таким скучающим видом, что хочется взять ракетку и выйти на корт вместо него, чтобы он смог отправиться куда-нибудь под сень тополей — выкурить сигару, пропустить рюмку шато-лижака или орвьето со льдом. Анри — большой любитель и знаток вин.
Мы стояли у входа на корт. Эльза держалась за моей спиной в стороне. Анри засунул руки в карманы блейзера, разглядывая носки своих ботинок. Мне было непонятно, с чего он такой красный. Его отец расспрашивал меня о колене. Я все повторял, что рана не серьезная, но он как будто не верил. Завтра мне предстоит сразиться с Анри, думаю, тут и надо искать истинную причину любопытства комиссара. Он уважает и любит меня, и доказал это не раз, точнее, два раза — прошлым и позапрошлым летом, однако будет не против, если его сын побьет меня. Мой напускной оптимизм разочаровал его, и он отправился в комиссариат. Я обернулся к Эльзе: