Дом паука
Шрифт:
— Или вас манит мысль остаться здесь и увидеть все собственными глазами?
— Нет, вовсе нет, — просто ответил Стенхэм.
Мосс нетерпеливо закинул ногу на ногу. Потом вздохнул.
— Ах, Джон, все это слишком сложно и загадочно. Обычно человек делает то, что доставляет ему удовольствие, ничего тут больше не скажешь.
— Вы правы.
Это был совершенно неверный вывод из всех тех моментов взаимопонимания, которые возникали у них за долгие годы знакомства, но так уж устроен мир.
— Вы совершенно правы, — повторил Стенхэм с большим воодушевлением.
Они обменялись еще несколькими фразами, пожали друг другу руки, и Мосс удалился.
Глава двадцать шестая
Вернувшись к себе, Полли Берроуз облачилась в свежую чесучовую пижаму, забралась в постель со своей портативной машинкой и взялась за письма. Ее корреспонденция носила исключительно здоровый и полнокровный характер; почти каждый день она отправляла в разные концы света с десяток посланий — коротких
140
Смысл жизни (фр.)
Полли во всех отношениях была дитя своего времени. Не упуская из виду его недостатков и опасностей, которыми оно чревато, она, тем не менее, по ее собственным словам, сумела «приспособиться» и была твердо уверена, что без сознательной гармонии с обществом, в котором человек обретается, невозможно достичь ничего значительного.
Она была не до конца искренна с Кензи, сказав, что «кое-что слышала» о Стенхэме. На самом деле она прочитала все его книги и была в некотором роде его поклонницей. Ей нравился его стиль, казавшийся ей порождением необычайно развитого и находящегося под здоровым контролем интеллекта, а, стало быть, ума конструктивного, мятежного. Особенно ей нравилось, как он писал о любви: любовные пассажи были проникнуты духом воинственной независимости и беспристрастия, граничившего с хладнокровием хирурга, и в то же время были лишены пустословия, в котором ей всегда мерещилась безвольная покорность человека своей судьбе. Эти отрывки были прямой противоположностью тому, что обычно принято считать «романтизмом», однако она полагала, что этого и есть настоящий романтизм, и доходила даже до того, что называла эти места «истинной поэзией». Она решила поехать в Марокко, зная, что он там. Причиной поездки были Марракеш и политическая ситуация в Атласских горах, народные празднества, некоторые из которых должны были как раз прийтись на время ее пребывания в стране, и Фес, и Стенхэм, и Сахара, и еще масса всего непредвиденного. Потому что Полли Берроуз обладала задатками хорошего журналиста. Она верила, что, если у человека острый глаз и широкий взгляд на вещи, ему достаточно всего лишь вовремя оказаться на месте событий, чтобы докопаться до истины. Если кто-нибудь заводил с ней спор о живописи и фотографии, она всегда становилась на сторону последней, утверждая, что фотография ближе к реальной жизни, поскольку объективна. Для нее существовал либо ухоженный сад фактов, либо дремучие дебри фантазий, а поскольку путаные, цветистые речи Стенхэма взывали к ее воображению, она решила отнести их к разновидности фактов — пусть символических, но все же фактов.
«…наконец-то встретилась с вашим любимым автором, — писала она несколько недель назад, в тот самый день, когда они обедали в Зитуне, — или Джон Стенхэм уже не ходит у вас в любимчиках? Припоминаю, что вы как-то признавались, что без ума от него, это было, когда мы сидели на террасе в Бревурте лет пять тому назад. Я слегка разочарована, он совсем не такой, как я ожидала. Наверное, это моя вина, потому что он настоящий писатель, а лучшие из настоящих писателей всегда целиком в своих книгах. Была еще парочка типичных английских слюнтяев. Конечно, они тоже помогали создавать фон — как аисты, как официанты в арабских костюмах, но, слава Богу, не лезли в разговор».
Другой своей подруге она писала тем же вечером: «Вы, наверное, знаете, что Джон Стенхэм живет здесь, в Фесе. Сегодня мы долго катались вместе на коляске. Советую никогда не встречаться с писателями, чьими книгами вы восхищаетесь. Это только все испортит, совершенно все. Я навоображала себе нечто совершенно противоположное: человека более решительного и, уж конечно, не такого неврастеника, более понимающего и не столь напыщенного. Я прямо обескуражена. Думаю, намерения у него самые благие, но он такой неуклюжий, вздорный и занудный одновременно, что с ним просто невозможно общаться. Но самый неловкий момент настал, когда стемнело и он решил, что я жду от него определенных знаков внимания. Жалкое было зрелище. Он знает эту страну вдоль и поперек, говорит по-арабски, mais `a quoi bon? [141] Не могу удержаться от этой мысли, глядя на то, с каким безразличием относится он к борьбе за независимость. А здесь это едва ли не все решает. Это носится в воздухе как предчувствие чего-то великого и героического, возможно даже трагического, но чрезвычайно волнующего…»
141
Но что толку? (фр.)
План работы на вечер был для нее ясен: известить как можно больше домоседов о событиях дня. «…Я вернулась в Фес вчера вечером, и, пока меня не было, ситуация быстро подошла к развязке…» «…В городе отключено электричество, практически он на осадном положении…» «Сегодня произошло настоящее избиение демонстрации у одних ворот. Никто не знает, сколько сотен человек погибло…» «…Итак, я очутилась прямо на поле боя. Об этом нигде не напишут, а если и напишут, то это будет поверхностное и бледное изложение событий, так как все новости проходят строгую французскую цензуру. (По правде говоря, вы вообще можете ничего об этом никогда не узнать, но я делаю все, что в моих силах.)»
Только в четвертом письме из написанных в тот вечер, которое было адресовано парижской подруге и которое, как она полагала, в силу этого не подвергнется такому варварскому обращению со стороны французских властей, как письма, отправляемые в Америку, она позволила себе значительно отклониться от основной темы, чтобы поговорить о Стенхэме. «…Единственный человек, который мог бы при желании дельно и подробно рассказать мне, что, собственно говоря, происходит, это Джон Стенхэм, но, похоже, силы небесные противятся этому. Если бы ему случилось оказаться на середине железнодорожных путей, а навстречу ему из-за поворота на всех парах мчался экспресс, он наверняка принялся бы размышлять, на какую рельсу лучше встать, когда поезд будет проезжать мимо. У него примерно такой же склад ума, как у д-ра Хэлси, только еще более беспомощный и податливый. В то же время это самый реакционно настроенный и предубежденный человек из тех, с кем мне доводилось встречаться, — словом, типичным во всем разуверившимся либерал. (Наверное, следует добавить, что мы с ним частенько спорим, чтобы ты не подумала, что у нас такие уж плохие отношения, как может показаться.) Для меня по-прежнему загадка — как рождаются на свет книги. Совершенно невозможно представить, чтобы их мог породить такой вялый и эгоистичный ум. Будь у меня шанс прожить еще одну жизнь, я прочла бы их все заново из чистого любопытства, просто чтобы попытаться связать их с этим человеком и понять, что же когда-то заставляло меня видеть в них какую-то жизнь, потому что в нем ее точно уж нет…»
Перечитав отрывок, она почувствовала, что несколько сгустила краски, потому что на самом деле не питала к Стенхэму такой сильной неприязни, как могло показаться из ее слов, и тут же добавила: «В то же время в этом человеке есть нечто от святого, но так, как если бы у него был только ум святого, а не душа, и он сам вполне понимал, что никогда не добьется большего. Прямо скажем, не позавидуешь. Но самое ужасное — только это между нами, — это что он совершенно явно увлечен мной, однако, как мне кажется, интерес это достаточно праздный. Rien `a faire [142] . Впрочем, скоро, если только выберусь отсюда целой и невредимой, вернусь на рю Сен-Дидье, позвоню по 53–28 и все тебе расскажу…»
142
Что поделаешь! (фр.)
Покончив с письмами, она поставила машинку на столик рядом с кроватью, выключила свет и через пять минут, проведенных в темноте, ощущая исходящий от дерева запах плесени, вслушиваясь в напряженную тишину вокруг, которую нарушал только шорох ветра в листьях, — уснула. В жизни ее вообще словно не было пауз и промежутков. Проснувшись, она сразу же бралась за дела, а закончив их, засыпала. Редко когда она отводила в своем распорядке время для размышлений: все неопределенное, неразрешимое тотчас же, на месте, внушало ей беспокойство. А поскольку внутренние проблемы не беспокоили ее, спала она крепко; так повелось издавна.
На следующее утро она уже с девяти начала ждать звонка Стенхэма. Вскоре после того город взбудоражился, и она подумала, что вряд ли Стенхэм спит или работает при таком грохоте. Но прошло уже немало времени, телефон по-прежнему молчал, и, почувствовав, что ею пренебрегают, она разозлилась, хотя и пыталась уверить себя, что имеет все основания быть довольной: наконец-то ее оставили в покое. Шум в медине усилился — правда, совсем чуть-чуть, но ее охватила безотчетная нервная дрожь, и, схватив машинку, она яростно отстукала: «Не могу выйти. Снаружи слишком сильный шум». Помедлила и добавила: «Впечатление такое, что толпа движется вверх по холму к гостинице». Решив, что это звучит чересчур мелодраматично (все-таки шум не становился ближе, а разве что громче и слышнее), она решила закончить так: «Слишком спешу. С любовью», — и поставила под напечатанным свою роспись.