Дом у кладбища
Шрифт:
— Чтоб его! — прошептал маленький Паддок. — Ну и зычный голосина!
— Особенно для портного! — добавил Деврё, которому показался знакомым выговор оратора. Портных Деврё ненавидел: они донимали его длинными счетами и небезобидными угрозами.
— Да пребудет навечно со всеми друзьями маркиза Килдара благословение портновского наперстка, — возглашал мастер напыщенных тостов. — Да будет игла злосчастья вечно направлена в грудь всех ложных патриотов; да пронзит горячая игла с пылающей нитью тех, кто кроит мятеж!
Послышался одобрительный гул.
— И да раскроят тебя, крикливый гусак, ножницы для дичи, и да прошьет шпиговальная игла! — добавил Деврё.
— На что ирландским поварам французский соус?! — продолжал
— Соус, ишь ты! — негодующе прошепелявил Паддок; тем временем к ним присоединился Клафф, и все трое пустились в путь. — Я видел, как они входили, сэр; судя по их грубым, тупым лицам, они не отличат по вкусу перепелки от гусака; и все же, сэр, они собрались на обед. Вы, Клафф, знаток политики и читаете газеты. Помните, какие блюда подавались на приеме у лондонского лорд-мэра?
Клафф, думавший совершенно о другом, пробурчав что-то нечленораздельное, кивнул.
— Клянусь, — продолжал Паддок, — даже принц травендальский не давал таких обедов. Испанские оливки, с вашего позволения… королевское рагу, испанские артишоки, телячьи хрящики, устрицы в маринаде, турухтаны и косули, каменки, зеленые сморчки, ливер, петушиные гребешки. Это странно, сэр; подумайте: мы, наниматели, узнаем, что, пока мы едим свой обычный обед, наши портные, сэр, подобным образом пируют — и это на нашиденьги, клянусь Юпитером!
— Ваши, Паддок, не мои, — поправил Деврё. — Я уже шесть лет ничего не плачу портному. Но поторопимся, черт возьми.
В ослепительном красноватом блеске факелов они пересекли казарменный двор и, каждый со своими мыслями, вошли в уже заполненный бальный зал.
Деврё оглядел помещение: вокруг колыхались перья и искрились бриллианты, ухмылялись старые франты и скалились молодые, гудел хор двух или трех сотен голосов, оглушительно ревел оркестр. Хорошенькие личики мелькали десятками — светлые и темные локоны, голубые и карие глаза; такой живости, а также изящества в танцах и речах, я думаю, не встретишь в наши дни, когда повсюду царит томное жеманство. Не одна пара ярких глаз потихоньку останавливалась на блестящем и гордом капитане Деврё, а вслед за тем вздрагивало сердечко и щеки заливал румянец, ибо Деврё был так красив, порывист, загадочен — с его цыганской смуглостью, большими выразительными глазами и странной невеселой улыбкой. Но ему толпа казалась безжизненной, вечер — нескончаемым, а музыка раздражала.
«Я ведь не сомневался, что она не придет и что она никогда меня не любила, а я… Зачем мне все время о ней думать? Простуда для нее предлог, чтобы не прийти. Ну что ж, наступит время, когда она захочет видеть Дика Деврё, а я буду далеко. Не важно. Услышали сплетни обо мне и поверили. Аминь, говорю я. Если они верят с такой готовностью, если они ложные друзья и готовы отречься от меня из-за грязного оговора… будь он проклят… то такая лже-дружба мне не нужна и на их холодную неприязнь я с легким сердцем отвечу поклоном и улыбкой. Одну грязную выдумку я опровергну… да… и на том завершу этот пустой эпизод своей окаянной эпопеи и никогда, никогда больше о нем не вспомню».
Однако воображение неподвластно воле, пусть даже она разумна и сильна; капитан произносил «никогда», и в тот же миг его мысль грустным сумасбродным эльфом скользнула через залитую лунным светом реку, меж старых черных вязов, и явилась к Лилиас как незваный гость. Малышка Лили (так ее называли пять лет назад) и Деврё, который не сводил, казалось, пристального взгляда со стремительной бальной кутерьмы, видели оба одно и то же: старомодную гостиную с розовыми кустами за окном; там слышались звуки нежного глубокого голоса (музыкой Ариэля назвал бы эти звуки Деврё {149} ) — отдаленная песня, похожая на погребальную; в ней чудились слова прощания, а иногда — прощения, а временами обрывки прежних
Однако Деврё ожидало этой ночью еще одно дело, и около одиннадцати он исчез. В такой густой толпе ничего не стоило войти или удалиться незамеченным.
А у Паддока кружилась голова от счастья. Мервин, которого он когда-то опасался, был тут же, но ему досталась лишь роль свидетеля триумфа Паддока. Никогда до этого лейтенанту не доводилось танцевать с мисс Гертрудой так часто — я говорю о больших балах, где не было недостатка в щеголях с аристократической кровью и туго набитыми кошельками. Приветствуя его, тетя Ребекка ограничилась безмолвным, далеким от любезности поклоном — Паддок счел это подтверждением своего успеха.
Тетя Ребекка беседовала с Тулом о Лилиас, которая, по ее мнению, выглядела сегодня много лучше.
— Ей не лучше, мэм; мне не нравится тот яркий цвет лица, о котором вы говорите; с левым легким, знаете ли, не все в порядке, так что это чахоточный румянец; ей не лучше, мадам; это не значит, что мы не надеемся на улучшение, боже упаси, но случай тревожный. — И Тул мрачно покачал головой.
Когда тетя Бекки надевала капюшон и накидку, поблизости обыкновенно оказывался кто-нибудь из ее друзей, желающий что-то рассказать или же обсудить. Вот и в этот раз она стояла и прислушивалась к резкому, неблагозвучному бормотанию старого полковника Блая и время от времени вставляла свое решающее слово, а Гертруда, которая успела уже обезопасить себя от ночной прохлады, в сопровождении коротышки Паддока выскользнула наружу и забралась в большую парадную карету Чэттесуортов; дверца за ней закрылась, она одарила своего верного рыцаря слабым кивком и такой же улыбкой, едва заметно передернула плечами и произнесла:
— Как нынче похолодало. Тетя, думаю, будет благодарна вам за помощь, а мне придется закрыть окошко и пожелать вам доброй ночи.
Она снова улыбнулась и закрыла окно, а когда Паддок отвесил нижайший из своих поклонов, откинулась назад; бледное лицо ее помертвело, а глубокий вздох походил на тот, о котором в давние времена врач леди Макбет шепотом отозвался так: «Какой вздох! У нее на сердце великая тяжесть» {150} . Слуги стояли у открытой двери, ожидая выхода тети Бекки; бок о бок теснилось с полдюжины экипажей, а лакеи с пылающими факелами также собрались у дверей; и вот в дальнем окошке кареты раздался негромкий, но отчетливый стук. Гертруда вздрогнула и, обернувшись, узнала те же накидку и треуголку с особым образом загнутыми углами, которые как-то ночью задали загадку не одному наблюдателю; Гертруда подвинулась вплотную к окошку, где показалось видение, и опустила раму.
— Я знаю, что ты скажешь, Гертруда, любимая, — нежно произнес незнакомец, — это безумие, но я не могу удержаться. Мои чувства не изменились; надеюсь, твои тоже?
Белая стройная рука скользнула внутрь кареты и обхватила кисть Гертруды; та не противилась.
— О да, Мордонт, но как же я несчастна! — отозвалась Гертруда; ее маленькая ручка едва-едва дрогнула, но сколько ласки было в этом пожатии!
— Я похож на человека, который заблудился в катакомбах, среди мертвецов {151} , — шептал закутанный в плащ незнакомец, приникнув к окну и по-прежнему пламенно сжимая руку девушки, — но заметил наконец вдали огонек и знает, что вышел на верную дорогу. Да, Гертруда, любовь моя, да, Гертруда, мой кумир, на которого я молюсь в уединении, тайна будет раскрыта… я раскрою ее. Но как бы ни обернулись мои дела, ты, зная худшее, уже обещала мне любить и хранить верность, и ты моя нареченная невеста; я готов скорее умереть, чем потерять тебя; мне представляется — если только я не брежу, — что достаточно указать пальцем на двоих человек, и мир и свет — свет и мир — снизойдут на меня, давнего изгоя!