Дом, в котором...
Шрифт:
ДОМ
Интермедия
Ветер звенел стеклом. С крыши капало. Слепой услышал тихое журчание и вздох Красавицы, который, не просыпаясь, устроился поудобнее в собственной луже. Вонючка посвистывал носом. Слепой крался между кроватями, прижимая к груди одеяльный сверток с кедами. Сиамцы лежали в одной постели, с точностью до сжатых кулаков повторяя одну и ту же позу. Волк наверху спал в обнимку с гитарой. Когда он ворочался во сне, струны тихо гудели. Комнату заполняли фантомы. Слепой их слышал. Каждый как призрачную песню.
Над спящим Красавицей снежной горой сверкала необъятная соковыжималка. Она работала без передышки, извергая разноцветные потоки, пахнущие фруктами. Потоки захлестывали кровать и спавшего в ней Красавицу, унося его, как на плоту, в апельсиновый океан, и скромная лужица мочи терялась в этом царстве соков, так что ее можно было не замечать.
Над постелью Фокусника шуршал звездным плащом человек в маске — повелитель цилиндров и разрезанных пополам женщин в купальниках. Гром аплодисментов невидимых зрителей распугивал соседних призраков.
Слон спал безмолвным холмиком. С верхних кроватей доносился шелестящий шепот. Их посещали родители Горбача. Безликие люди в ярких одеждах. К их разговорам Слепой никогда не прислушивался. Наверху бывали только они и кошмары Волка. Темные коридоры-лабиринты, по которым Волк, лязгая зубами, убегал в пустоту, и куда за ним устремлялись тяжелые, грохочущие шаги. Волк вскрикивал. Успокаивая его, тихо звенела гитара, привязанная за гриф к спинке кровати.
Миновав фантом соковыжималки, Слепой остановился. От кровати Кузнечика донесся протяжный, бархатный голос старшеклассницы: «Слушай. Когда ты вырастешь, станешь, как Череп. Я это знаю, потому что я Ведьма».
Слепой шагнул, споткнулся о чей-то ботинок, и призраки снов исчезли, спугнутые шумом. Он толкнул дверь и очутился в коридорном блоке, на холодящем босые ноги полу. Надел кеды. И вышел в общий коридор.
Он шел, легкий, как перышко, в изжеванной одежде, с одеялом на плечах — плащом, подметавшим его следы. В одном месте он остановился, отколупнул от стены мажущийся, крошащийся кусок штукатурки и съел. Не удержался и отколупнул еще один. Чумазое лицо побелело от мела. Он миновал спальни старших и классные комнаты, поднялся по лестнице и прошел коридор воспитателей, чистый и сухой, где не было трещин в стенах и неоткуда было брать штукатурку. За одной из дверей гудел телевизор, и Слепой задержался его послушать. Наконец он остановился у двери Лося. Осторожно нажал на ручку, хищно ссутулясь, приготовившись бежать при малейшем шорохе. Дверь открылась, и он вошел, вытянув руку, чтобы не стукнуться о дверь туалета, но она оказалась закрыта. Он спокойно подошел к двери спальни
Он читал долго. Читал и курил. Потом пружины опять заскрипели, освобождаясь от тяжести, и он пошел к двери, шаркая тапочками. Слепого сдуло под вешалку. Плащ и пальто сомкнулись и укрыли его, сжимающего скомканное одеяло. Лось прошел в туалет, ничего не заметив. Так же он прошел обратно, щелкнув выключателем. Дверь хлопнула. Слепой вынырнул из-под одежды, вернулся на прежнее место и, расстелив одеяло, лег. Полоска света под дверью исчезла. Опустив голову на ладонь, Слепой задремал. Сон его был прозрачен.
Выходя во двор, Сиамец Рекс первым делом обходил ловушки. Их было три, и две из них он сделал сам. Но сработала третья — та, на которую он рассчитывал меньше всего. Цементная яма. Непонятно было, кто ее выкопал и зачем, но ловушка получилась неплохая. Рекс побросал в нее рыбьи потроха, найденные на помойке, и прикрыл досками, пряча от посторонних глаз. Дожди мешали проверять яму каждый день, но иногда он о ней вспоминал. Потроха с каждым днем пахли сильнее. В одну из проверок, подойдя к яме, он услышал возню и тихое урчание.
Подкравшись, он встал на четвереньки и заглянул под доску. Пахнуло тухлой рыбой. Облезлый от дождей и грязи рыжий кот зашипел на него, выгнув спину. Рекс радостно присвистнул и отполз прочь. Вернулся он с карманами, набитыми камнями. Кот, почуяв свою участь, попытался выскочить. Рекс сбил его обломком кирпича. Потом начал метать остальные. Доски мешали целиться, и камни летели мимо. Рекс боялся, что кот выскочит или начнет орать. Кот действительно начал орать, и его вопли привлекли внимание. Рекс не сразу заметил Хромого, а когда заметил, было уже поздно делать вид, что он очутился у ямы случайно.
Хромой — златокудрый горбун с неприятными глазами и вывернутой ногой — был из людей Черепа.
— Развлекаешься? — поинтересовался он, остановившись возле Рекса и заглянув в яму.
Кот метался, штурмуя гладкие цементные стены. Может, он бы и выпрыгнул, если бы не подбитая лапа. На трех ногах кот потерял прыгучесть.
— Доставай животное, — велел Хромой, закуривая.
Сиамец попятился. Хромой поймал его за шею.
— Я не могу. Там глубоко. Если убрать доски, он сам выпрыгнет.
Хромой промолчал. Рекс начал снимать доски. Убрав последнюю, посмотрел на Хромого.
— Доставай, — сказал тот безразлично. — Пока я тебя самого не скинул.
Рекс нагнулся и заискивающе помурлыкал, но кот затаился, не подавая признаков жизни. Вздохнув, Сиамец начал сползать в яму. Прыгать он боялся. Из-за ноги.
Хромой стоял на самом краю. Рекс покосился на него — на злую, безгубую прорезь рта — и, зажмурившись, рухнул на дно ямы.
Кот от его падения совсем обезумел. Рыжей молнией понесся по стенам, срываясь и мяукая. Рекс ощупал ногу и, убедившись в ее целости, попробовал поймать его, но кот не давался.
— Не могу поймать! — крикнул Сиамец. — Он царапается!
— Лови, — ответил непреклонный голос.
Кот выписывал вокруг Рекса летучие зигзаги. Рекс попробовал ухватить его за хвост. Извернувшись, кот полоснул когтями, со сдавленным воплем прыгнул Рексу на голову и выскочил из ямы. В руках у Сиамца остались рыжие шерстинки. Кошачьи вопли удалились в направлении гаражей и взмыли к небесам.
Рекс затаился, выжидая. Лицо и руки горели царапинами. Сначала наверху было только небо. Потом появился Хромой. Окруженный золотистым сиянием волос, в полосатом пиджаке цвета горчицы. Он держал обломок кирпича. Сиамец испуганно уставился на этот обломок.
— Поиграем, — предложил Хромой. — Ты будешь кот, а я буду ты. Очень интересная игра. Начнем?
Обломок кирпича полетел вниз. Вскрикнув, Рекс присел на корточки, прикрывая голову.
— Интересно, правда? — спросил его Хромой. — Только зря ты не уворачиваешься. Я ведь могу и попасть.
Швырнув еще два камня, Хромой выдернул Сиамца наверх за ворот. Провонявший рыбой, обмякший, как тряпка, Сиамец висел в его руке, закрыв глаза. Но стоило Хромому положить его на землю, Рекс ожил и, переваливаясь по-крабьи, рванул к Дому. Хромой проследил за ним взглядом, сел на сложенные доски и закурил, стряхивая пепел в яму.
В Чумной комнате мальчишки перебрасывались боксерской перчаткой. Транзистор кричал. Фокусник накрывал хомяка цилиндром, поднимал цилиндр — и грустно вздыхал. Хомяк, так и не привыкший к цилиндру, жадно ел картофельную шелуху, успокаивая нервы. Сиамец Макс в рубашке в горошек сидел на подоконнике, расплющив о стекло нос и губы, и тоскливо смотрел во двор. Ему было не по себе. Его даже тошнило от тревоги.
— А Слепой опять ночью уходил, — сообщил Вонючка, обнимая пойманную перчатку. — Интересно, куда?
— Очень хочешь знать — съезди за ним и посмотри, — предложил Волк.
Перчатка стукнула Волка по щеке, и он отшвырнул ее.
— И поеду, — пригрозил Вонючка. — Только он меня услышит. И пользы от моей поездки не будет никакой.
— Оставь бедного грызуна в покое, — попросил Горбач Фокусника. — Он из-за тебя ест, как сумасшедший.
— Значит, на него действует, — обрадовался Фокусник. — Может, он ест, чтобы не исчезнуть. Набирает лишний вес.
Вошел Сиамец Рекс. Исцарапанный и грязный, провонявший тухлой рыбой. Не глядя на брата, прохромал к своей кровати и лег лицом к стене.
«Я знал, — грустно подумал Макс. — Что что-то с ним приключилось. Что-то нехорошее».
Дохляки тактично ни о чем не спрашивали. Хомяк вперевалку убежал под кровать. Волк рисовал у себя на щеке татуировку.
Сиамец лежал тихо. Двигалась только его рука, бритвой выскребая на стене: «Смерть Хромому». Макс подошел к брату и заглянул через плечо.
Дом не спал. Может быть, спали учителя и воспитатели, собаки и телевизоры, но Дом не спал. В его недрах, под самыми корнями, рождалась музыка, просачивалась сквозь стены и потолки, и он еле заметно вздрагивал, сотрясаемый ею. Все это шло из подвала.
По темным коридорам крались фигуры Чумных Дохляков. Тихо постукивал костыль Фокусника. Слон сопел под тяжестью Вонючки, сидевшего у него на шее. Цепочкой белых пижам они спустились по лестнице, отворили наружную дверь и вышли во двор, черный от безлунной ночи. Такой же цепочкой прокрались к подвальным окнам и сели перед ними на землю, а потом легли. В подвале, оборудованном под бар, бесновались старшие. Окна вспыхивали оранжевым и зеленым, стекла дребезжали от топота танцоров, в разноцветном калейдоскопе метались темные фигуры. Замерев, мальчишки смотрели внутрь.
Прекраснее драк старших только их развлечения. Пивные оргии, фантастические танцы склеенных, колясочные вальсы и дикая, скрежещущая музыка, которую они непонятно где достают. Дохляки изо всех сил таращились в низкие окошки, уверяя друг друга, что в них что-то видно, хотя ничего кроме сменявшихся цветов разглядеть было нельзя. Зато можно было оглохнуть, ослепнуть и умереть от зависти. Они лежали, терпеливо уткнувшись носами в холодную подвальную решетку, моргали, ослепленные вспышками, и им казалось, что они и вправду что-то видят.
Лежа между Сиамцем и Фокусником, Кузнечик глотал цвета: оранжевый, зеленый, белый, синий… и воющую музыку. С каждым всхлипом песни на высокой ноте он ждал, что вот сейчас, под вой и стон этого прекрасного шабаша, из подвального окна вылетит старшеклассница на метле и унесется в черное небо, рассыпая искры и дико хохоча. Конечно же это будет Ведьма…
«ДАВАЙ! СКОРЕЕ!» — взвизгнула песня.
Она пробьет дыру в стекле, и за ней в эту дыру вылетят все остальные: спланируют вровень с землей, а потом взмоют свечками — один, другой, третий… И понесутся среди туманных облаков, на лету превращаясь в веселых, лохматых чертей. Может после них на земле от них останутся оборвавшиеся амулеты…
Песня была об этом. Старшие метались, раскачивались, загорались, окрашиваясь в разные цвета, но оставались на месте, не могли улететь, как будто подвал держал их на привязи. Некому было разбить для них стекло.
«ДАВАЙ ЖЕ! СКОРЕЕ!» — звенело у Кузнечика в ушах. Цвета разрывались вспышками:
Оранжевый!
Зеленый!
Белый!
Синий!
Он дышал ртом, сжавшийся, как пружина.
«ДАВАЙ!»
Зеленый!
Белый!
Ахнув, Кузнечик перевернулся на спину и с размаху ударил каблуками ботинок в стекло. Оно зазвенело, осыпаясь, а Кузнечика подхватили с обеих сторон и потащили прочь, выдернув застрявшие между прутьев решетки ноги. Спустя несколько шагов он вскочил и, обгоняя всех, побежал сам, потому что песня продолжала кричать: «Скорее, скорее!» Только теперь это был призыв к бегству. Они взбежали по лестнице (он, по-прежнему, впереди всех) и с грохотом пронеслись по коридору, спотыкаясь и хохоча. Троим хромавшим казалось, что они летят быстрее ветра, двоим, тащившим третьего, что они бегут быстро, и даже самому большому, жалобно кряхтевшему позади всех, казалось, что он бежит. А еще им слышался шум погони. Ворвавшись в спальню, они повалились на кровати и зарылись в одеяла, как ящерицы в песок. Их душил хохот. Они старались лежать тихо и только незаметно скидывали под одеялами ботинки. Упал на пол один ботинок, потом другой — всякий раз они замирали, прислушиваясь. Но было тихо. Никто не гнался за ними, никто не вошел проверить спят ли они на самом деле. Сдавленно дыша, они изображали спящих, пока им не надоело, потом медленно один за другим слезли с кроватей, сползлись на середину комнаты (к тому месту, где в их пещере во все вечера горел невидимый костер) и сели полукругом, поджав босые ноги.
— Зачем ты это сделал? — спросил Фокусник.
— Меня два раза уронили, — пискнул Вонючка. — Один раз на лестнице. Я мог разбиться насмерть.
Слон дрожал и сосал палец.
— Я хотел их выпустить, — объяснил Кузнечик. — В небо.
Руки Чумных Дохляков, грязные от лежания на асфальте и от ржавых решеток, потянулись его ощупать.
— Эй, с тобой все в порядке?
— Это от туманного смотрения, — сказал Горбач. — Уж я-то знаю.
— Кто-то должен был их выпустить, — сказал Кузнечик. — На волю. Песня была про это.
Он замолчал, пытаясь расслышать песню. Через два этажа. Но теперь все было иначе, так, как будто где-то далеко просто слушали музыку. И никто никуда не звал.
— Я бы что угодно отдал, чтобы стать взрослым, — простонал Сиамец, — и там. Как они. Я бы и сам чего-нибудь разбил. Ну почему мы растем так медленно?
— А я его узнал. Черепа, — похвастался Фокусник. — Правда-правда!
— Никого ты не узнал, — сказал Волк. — Хватит врать.
Красавица обнимал соковыжималку.
— Это было… как сок, — сказал он тихо. — Как будто все там облито соком. Апельсиновым. Потом клубничным. Потом не знаю каким…
— Когда мои письма дойдут, и у нас так будет, — пообещал Вонючка. — Все это ерунда. Подумаешь — ночные пляски. Хлещут пиво и завывают. Тоже мне веселье. У нас будет лучше.
— Их и сейчас слышно, — Волк поднял палец. — Там, внизу. Они, может, и не заметили, что у них стекло полетело. А может, им все равно. Когда они веселятся.
— Давайте мы тоже будем веселиться, — предложил Горбач.
— У нас нет девчонок, — сказал Кузнечик. — И подвала тоже нет. И проигрывателя с колонками. Но когда у нас все это будет, мы точно улетим, а не станем топтаться на месте.
— Ага, — закивал Вонючка. — Ты шарахнешь ногой по стеклу — и мы улетим в небеса! В белых пижамах, как привидения. Главное, не забудь: ты нам обещал.
— Никто тогда не заставит меня носить пижаму, — проворчал Горбач. — Когда я буду взрослый. Пусть только попробуют…
Кузнечик пробирался вдоль стены, наступая в сметенные опилки. По кафе стлался перламутровый дым, облачками переплывая от столика к столику. Из динамиков звучала музыка. Старшие общались, распластав на клеенчатых скатертях локти, сблизив патлатые головы, пуская дым из ноздрей. Он прошел мимо них тихо и незаметно и забился в угол между пластмассовой пальмой и выключенным телевизором. Сел на корточки и застыл, переводя взгляд от одного стола к другому.
Это были обычные классные столы, застеленные клеенками. В углублениях для стаканчиков с карандашами стояли пепельницы. Старшие сами придумали это кафе и сами его обставили. Стойка — из ящиков, обтянутых ситцем. На ней шипели и плевались кофеварки, а рукастый старшеклассник Гиббон жонглировал чашками, сахарницами и ложками, разливал, смешивал, взбивал и расставлял свои произведения по подносам.
Со стульев-вертушек на тонких ножках, расставленных по всей длине стойки, за ним следили жадные зрители. Ерзали вельветовыми задами по грибовидным сидениям, ложились на стойку, размазывая коричневые полукруги кофейных следов, запускали пальцы в сахарницы. Такой шик был доступен только ходячим. Колясникам оставались столы.
С листа пальмы над головой Кузнечика
За окнами быстро темнело. Большинство столов были заняты. Голоса старших гудели, сливаясь в шелестящий поток. Песня танцевала, постукивая жестянками и вскрикивая. Как будто целая толпа шоколадных людей в набедренных повязках, вертела задами и стучала пятками в песок, а ладонями — в бубны. Кузнечик нюхал кофе и дым. Может, кофе — взрослящий напиток? Если его пьешь, становишься взрослым? Кузнечик считал, что так оно и есть. Жизнь подчинялась своим, никем не придуманным законам, одним из которых был кофе и те, кто его пил. Сначала тебе разрешают пить кофе. Потом перестают следить за тем, в котором часу ты ложишься спать. Курить никто не разрешает, но не разрешать можно по-разному. Поэтому старшие курят почти все, а из младших только один. Курящие и пьющие кофе старшие становятся очень нервными — и вот им уже разрешают превратить лекционный зал в кафе, не спать по ночам и не завтракать. А начинается все с кофе.
Кузнечик сидел, положив подбородок на колени и сонно сомкнув ресницы. Картонная обезьяна раскачивалась на шнуре. Кто-то подкинул пивную банку и поймал ее. По оконному стеклу побежали серебряные трещинки. Дождь. Раскаты грома заглушили музыку. За столами засмеялись и посмотрели на окна. Гиббон протер стойку. Кузнечик терпеливо ждал.
Шоколадные люди стучали и пели, неуемно жизнерадостные, не подходящие ни дождю, ни наступающим сумеркам, ни лицам за столами, подходящие только запаху кофе и его цвету, муляжу пальмы и картонной обезьяне. Почему никто не слышит, что они здесь лишние? Они и их солнечные песни?
Наконец, покачав бедрами и бубнами, кофейно-шоколадные исчезли, к радости и облегчению Кузнечика, оставив только шуршание и треск затухающих костров. А потом и этот тихий звук перекрыл шум дождя, и, кроме дождя, не осталось ничего.
Гиббон сменил пластинку. Сквозь шорох дождя просочилась гитара. Кузнечик поднял голову и насторожился. Голос он узнал сразу. Песня была другая, но голос — тот самый, что кричал из подвального окна. Кузнечик сел прямо. Голос шептал и стонал над столами и головами старших. Сквозь водные потоки и тучи выглянуло заходящее солнце, и комната стала золотисто-лиловой. Неважно, что это была не та песня. Кузнечику казалось, что и эту он знает. Знает, как самого себя, как что-то, без чего не было бы ни его, ни всех остальных. Вместо подвала было кафе, но голос все равно звал. Уйти куда-то через стену дождя. Куда — никто не знает. И даже не надо разбивать стекло. Просто пройти сквозь него, как сквозь воду, а потом сквозь дождь — и вверх. Столы таяли клетчатой мозаикой скатертей, растворяясь в музыке. Время застыло. Дождь простучал по лицам и ладоням. Сиреневый свет исчез, золото растаяло. Только голова Кузнечика золотисто светилась в темном углу — его голова и ресницы.
Песня закончилась, но у голоса на пластинке было еще много таких, для тех кто умел слушать, и Кузнечик слушал, пока Гиббон не сменил пластинку на другую, с другим голосом, не умевшим заставить себя узнать. Головы старших закачались, пальцы забегали, мусоля стаканы и наполняя пепельницы. Под столами прошла кошка с блестящей спиной, прошла с жалобным мяуканьем, и ей бросили окурок и мятный леденец. Кузнечик вздохнул. В этой песне не было даже кофейных людей. В ней не было ничего. Просто пищала женщина. Две девушки с ярко-красными губами отъехали от своего стола. Одна подняла с пола кошку и прижала ее к груди. Кто-то включил свет — и сразу везде защелкали выключатели. Над столами засветились зеленые зонтики торшеров. Женщина пела о том, как ее бросают. Уже вторую песню.
Кузнечик встал, отлипая от стены и от нагретого его теплом телевизора. Пальма качнулась, и обезьяна перевернулась пустой задней стороной. Белой нитью он прошел между столами, разрезая дымную завесу подводного царства. Подводного из-за зеленых торшеров и позеленевших лиц. Подошел к стойке и тихо о чем-то спросил. Старшие свесились со стульев-грибов, сказали:
— Что-что? — и засмеялись. Гиббон в белом фартуке посмотрел на него сверху, как на что-то не заслуживающее внимания.
Кузнечик повторил вопрос. Лица старших весело оскалились. Гиббон достал из кармана фломастер, почиркал им по салфетке и положил ее на край стойки.
— Прочти, — приказал он.
Кузнечик посмотрел на салфетку:
— Ведомый дирижабль, — прочел он тихо.
Старшие захохотали:
— Свинцовый! Дурачок!
Кузнечик покраснел.
— Почему свинцовый?
— А чтобы удобнее было стекла бить, — безразлично ответил Гиббон, и старшие опять захохотали.
Под их дружный хохот Кузнечик, мокрый от стыда, вылетел из кафе, пряча в зажиме протеза комок салфетки. Кто им сказал? Откуда они узнали?
В Чумной комнате по стенам летели звери. Подстерегая беспечных прохожих, в засаде прятался гоблин. Кузнечик сел перед тумбочкой, на которой стояла пишущая машинка, и разжал зажим. Салфетки не было. Кулак руки-не-руки не сжимался по настоящему. Кузнечик зажмурился, потом открыл глаза и отстукал на клавишах то, что помнил и без бумажки. Выдернул листок и спрятал в карман. Он был расстроен. Дирижаблем. Потому что не мог понять: при чем тут дирижабль? Они толстые, неуклюжие, и давно уже вымерли. А еще тем, что старшие знали про стекло. Что это он его выбил.
— Самое обидное, — сказал Кузнечик, — самое обидное, что это кто-то из вас им рассказал.
— Чего? — переспросил Горбач, свесившись сверху.
— Ничего, — сказал Кузнечик. — Кому надо, тот расслышал.
Красавица был в бумажной короне с загнутыми краями. Он улыбался, но его улыбке не хватало зуба. Вонючка во второй такой же короне улыбался выжидающе и с интересом. Его улыбка была чересчур зубастой. Сиамец вырезал из журнала картинки. Он поднял на Кузнечика стылые глаза и опять защелкал ножницами.
— Кто кому чего сказал? — не выдержал Вонючка. — И кому чего надо было услышать?
Горбач опять свесился вниз.
— Про стекло, — сказал Кузнечик. — Что это я его разбил. Старшие знают.
— Это не я! — выпалил Вонючка. — Я чист. Никому никогда!
Сиамец зевнул. Горбач возмущенно завозился в одеялах.
Слон ковырял карман комбинезона.
— Я им сказал. Что Кузнечик… Очень хотел вас выпустить. Очень разволновался. Я им так сказал.
— Кому? — Вонючка сдвинул корону набок и поковырял в ухе. — Кому ты это сказал?
— Им, — Слон неопределенно помахал рукой. — Большому, который спросил. И еще тому, который рядом стоял, ему — тоже. Нельзя было? Они не обиделись.
Незабудковый взгляд Слона устремился к Сиамцу, палец потянулся в рот.
— Нельзя было, да?
Сиамец вздохнул.
— Сильно досталось? — спросил он Кузнечика.
— Нет, — Кузнечик подошел к Вонючке и подставил ему карман. — Достань. Я тут кое-что записал для твоих писем. Чтобы ты упомянул.
Вонючка рванул карман, выхватил бумажку и завертел в руках, внюхиваясь в написанное.
— Ого, — сказал он. — Ничего себе… Думаешь, нам это пригодится в хозяйстве?
Горбач спустился со своей кровати, взял у Вонючки листок и тоже прочел.
— Дирижабль? Что это значит?
— Я, конечно, могу написать, что бедный парализованный малютка хочет заняться воздухоплаванием, — мечтательно протянул Вонючка. — Мне не трудно. Но правильно ли это поймут?
— Это название песни, — перебил Кузнечик. — Или группы. Сам не понял. Если, конечно, Гиббон не пошутил.
— Выясним, — Вонючка спрятал листок. — И напишем.
Слон тяжело протопал по журнальным обрезкам и остановился рядом с Кузнечиком.
— Я тоже хочу корону, — прохныкал он. — С зубчиками. Как у него. — Слон показал на Красавицу.
Вонючка протянул ему свою.
Слон спрятал ладони за спину:
— Нет! Как у него. Красивую!
Горбач снял корону с Красавицы и нахлобучил на Слона. Чтобы она не упала, ему пришлось ее приплюснуть. Сияющий Слон отошел от него, держась очень прямо.
— Обошлось без рева, — обрадовался Горбач. — Повезло.
Сев на свою кровать, Слон осторожно ощупал голову.
ТАБАКИ
День пятый
Вторники — меняльные дни. После Помпея я не был на первом. Как-то меня перестал привлекать этот этаж. Можно назвать это трусостью, но на самом деле это выжидание. Есть плохие места и есть временно плохие места. Временную «худость» можно переждать. Я думаю об этом все утро. О том, как соскучился по меняльным делам и что времени после Помпея прошло достаточно, чтобы первому перестать быть плохим местом.
И вот после уроков я разбираю свое хозяйство. Все, что в мешках и в коробках. Ничего путного не нахожу, может, оттого, что давно не менялся. Когда отрываешься от этого дела надолго, теряется нюх на спрос. Роюсь в самых дальних залежах и натыкаюсь на позабытый фонарик с голой теткой. Ручка в виде нее, которую полагается держать за талию. Гнусная штука. Совсем слегка облупленная. Я ее беру. Потом становится стыдно такого убожества, и набираю еще по три связки бус. Из ореховых скорлупок, финиковых косточек и кофейных зерен. Их немного жалко, но всегда можно сделать еще, если знаешь как. Увязываю все в узелок. Совсем маленький.
Лезу в пластинки, проверяю дальние ряды. Ингви Малмстин. То самое, что не мешало бы обменять. Лэри с ума сойдет, но мне виднее, что у нас в хозяйстве лишнее. И потом, вполне может статься, что менять его окажется не на что и я верну его на место. Я почти уверен, что так и будет. Прячу диск в пакет, чтобы не бросался в глаза, и еду.
Уже на лестнице слышен гул, а ниже мелькают спины — народу больше, чем обычно. Даже намного больше. Не понимаю, отчего это так, но в самом низу вижу, что половина менял девчонки — и удивляюсь своему удивлению. Как будто у них не может быть ничего годного для обмена. Опять я забыл про Закон. Делается немного не по себе. Вообще-то я застенчивый и не люблю, когда меня застают врасплох. Это закон — это интересно и здорово, но только не тогда, когда ничего такого не ждешь, а я как раз не ждал. Но не поворачивать же обратно, если съехал у всех на глазах.
И вот я медленно еду мимо них — стоящих и сидящих, с тем и с этим, — стараясь выглядеть как обычно. Как будто они всегда тут торчали, и в этом нет ничего особенного. Не так уж трудно сохранять спокойствие, когда вокруг — толпа принарядившихся Крыс и Псов, в которой ты почти незаметен и даже с трудом сквозь нее продираешься.
Филин с лампами и сигаретами в своем углу. За сокоавтоматом — Мартышка с наклейками, а все остальные затеряны среди девчонок. Никто ничего не держит на виду, надо спрашивать — а я стесняюсь и уже понимаю, что зря спустился. Кому сегодня интересны пошлый фонарик и самодельные бусы? Все пришли за новыми знакомствами, менялки — только предлог. Но я все равно еду до конца, чтобы потом с полным правом вернуться.
— Что у тебя? — спрашивает Гном, пятнистый от прыщей, как мухомор. Смотрит поверх головы. Плевать ему, что там у меня. Просто спрашивает. Рядом томная Габи держит огромнющий плакат с Мерилин Монро. И зевает, как крокодил.
Быстро проезжаю. К пластинкам очередь из четырех Псов и двух девушек в очках. А сразу за ними — пустота, и сидит одна единственная девчонка. Совсем неожиданно застреваю рядом. Вообще-то, чтобы поправить пластинку, которая сползает с Мустанга, одновременно норовя вывалиться из конверта. И вдруг вижу…
У нее на коленях — жилетка всех цветов радуги, расшитая бисером. Горит и переливается, как солнышко. Не может быть, чтобы такую вещь принесли на обмен, это понятно, но меня все равно притягивает. Как-то само собой. Она поднимает голову. Глаза зеленые, чуть темнее, чем у Сфинкса, а на волосах она просто сидит, как на коврике.
— Привет, — говорит она. — Нравится?
Странный вопрос. Нравится ли?! Срочно надо ехать обратно и искать что-нибудь стоящее. За плеер могут и убить, но есть еще рубашки Лорда и мои бесценные амулеты.
— У меня с собой нет ничего подходящего, — отвечаю я. — Так, одна никчемная мелочь. Надо кое-куда съездить.
Она встает. Как ее зовут? Вроде бы, Русалка. Совсем маленькая. Кажется, из бывших колясников. А может, я ее с кем-то путаю.
— Примерь. Это очень маленький размер. Вдруг не налезет.
Малмстин опять начинает сползать.
— Да нет, не стоит, — стараюсь затолкать его поглубже, — я тут просто гулял себе… — Уши почему-то нагреваются и начинают ужасно мешать.
— Но тебе же нравится? Примерь, — она сует мне жилетку. — Давай. Хочу посмотреть, как она выглядит на ком-то другом.
Снимаю две свои и надеваю эту. Застегиваюсь. Совсем моя. По всем параметрам.
— Здорово, — говорит Русалка, обойдя коляску. — То, что надо. Как будто на тебя сшита.
Начинаю расстегиваться.
— Нет, — качает головой она. — Это тебе. Подарок.
— Ни за что! — стаскиваю жилетку и протягиваю ей обратно. — Нельзя так.
Да, была у меня такая нехорошая привычка. Спускаться в меняльный вторник без ничего, выбирать, что получше, и спрашивать хозяина: «Не подаришь?» Они, конечно, дарили. А куда им было деваться? Потом начали при моем появлении разбегаться и прятать свое добро. И я перестал клянчить подарки. Самому надоело. Но брать такой подарок я и тогда бы не стал. Совесть у меня все-таки есть. Поэтому трясу перед ней этой прекраснейшей жилеткой и умоляю забрать ее обратно.
— Я ее принесла, чтобы кому-нибудь подарить, — объясняет она. — Тому, кто оценит. Ты оценил, значит, тебе. А то обижусь.
Волосы ниже колен цвета кофе с молоком. А рубашка зеленая, под цвет глаз. И ей подойдут все мои бусы. Поэтому развязываю узелок.
Из него немедленно вываливается пошлый фонарик. Ужас и позор. Но она смотрит только на бусы. И по тому, как смотрит, сразу видно, что понимает в таких вещах.
— Красота какая, — говорит. — Неужели сам сделал?
— Бери, — отвечаю я. — Они не стоят и кармашка твоей жилетки.