Дом веселого чародея
Шрифт:
– Прекрасно, – сказал Дуров. – Но у меня к вам еще дельце. Не смогли бы вы отпечатать мне вот эти наброски…
– Цензура-с, – вздохнул типографщик, щелкнув ногтем по заголовку.
– Да мне и всего-то экземпляров двадцать, послать кой-кому из друзей.
– Ну, это другое дело! Двадцать оттисков можно, конечно, и без цензуры.
Выйдя из полутемной типографии на улицу, удивился: всего полчаса назад был яркий, голубой день, и вдруг так низко нависли тяжелые, с беловатыми загривками тучи, так зимним холодом потянуло… Осень решительно поворачивала на зиму.
Сразу как-то
Осень. Коза. Тумба.
Постоянная обязательная подробность на картинах простодушных живописцев, изображающих уголки русских провинциальных городов.
Удавшийся этюд, безотчетное чувство приближения каких-то блистательных перемен; холодный предзимний день после долгой осенней слякоти и хотя и вынужденный, но все же отдых, увенчавший месяцы напряженной работы и скитаний по городам Средней России, – все это бодрило, подготавливало к завершению дела, в мечтах как бы уже завершенного…
И так захотелось вдруг туда, в тишину Мало-Садовой, к воронежским пенатам, в круг семьи, в круг друзей.
– Папиросочки не найдется ли, господин? – спросил старик, опершись на метлу.
Папироска нашлась.
– Домой пора, отец, – сказал Дуров. – Верно?
– Это что и говорить, – поняв по-своему, с удовольствием согласился старик. – Пора… А все неймется до красных-то денечков доскрипеть.
Дуров улыбнулся: «красные денечки»…
Еленочка прихорашивалась.
На это всегда уходила уйма времени. Баночки, пузыречки, щипчики, пилочки, флаконы всевозможных форм и цветов, какие-то мази, кремы, лосьоны – тоже во множестве и тоже разноцветные – перед нею выстраивались, подобно сверкающему войску, коего она была отважным, но рассудительным предводителем.
Ей не для чего было подкрашивать лицо, стараться сделаться красивой, она и без того почиталась как одна из самых очаровательных женщин в шумном и великолепном мире цирковой аристократии. Окруженная многочисленными дорогими косметическими снадобьями, она забывала про них и просто любовалась своим отражением в зеркале: вот такой поворот головы… такая улыбка… такой, как бы нечаянно выбившийся локон.
Радовалась предстоящему вечеру в офицерском собрании, где господа офицеры будут наперебой ухаживать за ней, приправляя ухаживанье кто меланхолическими вздохами, кто туманными недосказанностями, а кто и просто пошлыми, грубоватыми намеками. Слабое знание языка избавляло ее от уразумения подлинного смысла намеков, хотя, наскучив одиночеством и тишиной под тяжелыми сводами захудалой гостиницы, она, пожалуй, и это приняла бы благосклонно.
Около семи явился штабс-капитан. Анатолий Леонидович попросил его проводить Еленочку в собрание, обещая сам прибыть туда позднее: ему надо было заглянуть в типографию. Просиявший офицер, с поклонами и звенящими от шпор расшаркиваниями, усадил ее в допотопную чудовищную коляску, раскормленные,
О том, что случилось дальше, рассказал сам Анатолий Леонидович.
«Отправляясь вечером в собрание, я завернул в типографию, в которой находились несколько рабочих и какой-то незнакомый мне господин,
– Ну что, – обращаюсь к хозяину, – готовы мои наброски?
– Нет, исправник не подписал.
– Как исправник? Зачем же вы давали исправнику? Ведь я просил отпечатать только несколько экземпляров без цензуры… Наделали хлопот! Теперь этот чинуша засуетится, из-за пустяка может выйти история…
– Как вы смеете говорить о господине исправнике так грубо? – возмутился незнакомый господин.
– А вам какое дело? Я к вам не обращаюсь, – ответил я.
– Анатолий Леонидыч, – окружили меня мальчишки-рабочие. – Нельзя ли нам на чаек? Мы вам афиши печатали.
– Хорошо, я дам вам двадцать пять рублей, только не печатайте вот ему! – показал я пальцем на господина, хлопнул дверью и пошел в собрание.
В собрании я был встречен радушно. Мне показали комнату, в которой я должен одеваться. Я вынул из кармана браунинг, положил его за зеркало и стал гримироваться. Но меня все беспокоила мысль, что исправник знает про мое сочинение.
«Нет, не могу одеваться, я должен видеть исправника и переговорить с ним!» – мелькнуло у меня в голове.
Я обратился к, офицеру с просьбой начать представление чуточку позднее, так как я должен повидаться кое с кем… Тот обещал продлить время концертным отделением.
Отправляюсь сейчас же к исправнику на извозчике. Звоню. Выходит вестовой и заявляет:
– Вас принимать не приказано.
«Ну, значит, что-нибудь серьезное», – подумал я.
– Мне нужно во что бы то ни стало видеть исправника! – заявляю служивому. – Доложи, братец…
Через некоторое время он вернулся, приглашая войти в приемную. Там был помощник исправника. Он попросил объяснить ему, чего я желаю.
– Мне нужно лично видеть исправника, – повторил я.
Когда помощник пошел докладывать исправнику о моем желании, я увидел в зале сидевших рядом моего типографа и давешнего господина (впоследствии он оказался полицейским письмоводителем).
– Пожалуйте в кабинет, – произнес вернувшийся помощник, почтительно пропуская меня вперед.
С исправником мы оказались уже знакомы, так как встречались раньше в Орле, где он был полицмейстером, но за какие-то провинности попал в Серпухов.
Встретил он меня довольно холодно, взял бумажку со стола и, тряся ею, обратился ко мне:
– Скажите, а какая такая у нас революция? У нас революции нет-с.
– Вот по поводу этого-то я и заехал к вам сказать, что мой рассказик был написан для самого себя, а не для публики…
– Да, но все-таки я так этого оставить не могу-с… Я должен буду сейчас переговорить… Попрошу вас посидеть в зале.
– Но я бы вас попросил…
– Повторяю: будьте любезны посидеть в зале!
Я вышел и слышу, что исправник говорит по телефону: