Дом
Шрифт:
Ух какая тут поднялась пена!
– Безобразие! Подрыв!
– Докуда терпеть будем?
– Выводы, выводы давай!
Пронька-ветеринар надрывается – глаза на лоб вылезли, Устин Морозов кулачищем промасленным размахивает, Афонька-ГСМ слюной брызжет… Ну просто стеной, валом на него пошли. И только одна, может, Соня, агрономша, по молодости лет глотку не драла да еще Таборский ни гугу.
Есть такие: стравят собак и любуются, глядючи со стороны. Так вот и Таборский: развалился поперек стола и чуть ли
Вы не вейтеся, черные кудри,
Над моею буйной головой…
Что за дьявол? Почудилось ему, что ли? Кому приспичило в такое время про черные кудри распевать?
Не почудилось. Филя-петух в белой рубахе выписывал восьмерки на горке возле клуба. А где накачался, ломать голову не приходилось. У Петра Житова на Егоршиных встретинах – Михаил еще вечор, когда приехал домой с сенокоса, узнал про возвращение своего бывшего шурина.
Он не закрыл в эту ночь глаз и на полчаса – всю жизнь свою перекатал, перебрал заново. И сегодня утром, когда топил баню, а потом мылся, тоже ни о чем другом думать не мог кроме как о Егорше, о их былой дружбе…
Пожары, видать, совсем близко подошли к Пекашину. От дыма у Михаила першило в горле, слезы накатывались на глаза, а когда он, миновав широкий пустырь, вошел в тесную, плотно заставленную домами улицу, его даже потянуло на кашель.
Он хорошо понимал, из-за чего взъярились его друзья-приятели в кавычках. Он насквозь видел этих прощелыг.
"Анархия… Безобразие… Подрыв…" Как бы не так! На пожар не хочется ехать – вот где собака зарыта. А все эти словеса для дураков, для отвода глаз. Вроде дымовой завесы. Как спелись, сволочи, еще в колхозе, так и продолжают жить стаей. И только наступи одному на хвост – сразу все кидаются.
Да, вздохнул Михаил и кинул беглый косой взгляд на вынырнувший слева аккуратненький домик Петра Житова, веселую жизнь ему теперь устроят. Выждут, устерегут, ущучат. Отыграются! Ежели не на нем самом, так на жене, а ежели не на жене, так на дочерях.
Три года назад – колхоз еще был – он вот так же, как сегодня, сцепился с Пронькой-ветеринаром на правлении. Из-за коровы. Сукин сын подбросил колхозу свое старье якобы на мясо, а взамен отхапал самую дойную буренку. И что же? Анна Евстифеевна, Пронькина жена, учительница, целый год отравляла жизнь его Вере, целый год придиралась по всякому пустяку.
У Петра Житова на крытом крыльце пьяно похохатывали – не иначе как травили анекдоты, – потом кто-то, расчувствовавшись, со слезой в голосе воскликнул:
– Егорша! Друг!..
И эх как захотелось ему сделать разворот да вмазать этому другу! Заодно уж со всеми гадами рассчитаться. За все расплатиться. За Васю. За себя. За Лизку. Да, и за Лизку. От него, от Егорши, все пошло…
Раисе не надо было рассказывать, что случилось в совхозной конторе. По его лицу все прочитала.
– Я не знаю, что ты за человек. Думаешь, нет ты в Пекашине жить?
– Ладно, запела! Собирай хлебы – на пожар надо ехать.
– На пожар! – удивилась Раиса. – А сено-то как? Три гектара, говорил, скошено – кто будет за тебя прибирать?
– А это ты уж управляющего спроси. Я тоже хотел бы, между протчим, это знать, – сказал Михаил и зло сплюнул: когда он перестанет с егоршинскими выкрутасами говорить?!
Тут вдруг залаял Лыско – в заулок с косой на плече вползала старая Василиса.
Раиса сердито замахала руками:
– Иди, иди! Не один мужик в деревне. Взяли моду – за всем переться к нам.
В общем-то, верно, подумал Михаил, старушонки, тридцать лет как война кончилась, а все тащатся к нему. Косу наладить, топор на топорище насадить, двери на петлях поднять – все Миша, Миша… Да только как им к другим-то мужикам идти? К другим-то мужикам без трояка лучше и не показывайся. А много ли у этих старушонок трояков, когда им пенсию отвалили в двадцать рэ? Это за все-то ихние труды!
Он шумел где только мог: опомнитесь! Разве можно на две десятки прожить? Да этих старух за ихнее терпенье и сознательность, за то, что годами задарма вкалывали, надо золотом осыпать. А ежели у государства денег нету – скиньте с каждого работяги по пятерке – я первый на такое дело откликнусь.
– Егоровна! – крикнул Михаил старухе (та уже повернула назад). – Чего губы-то надула? Когда я отказывал тебе?
– Вот как, вот как у нас! Своя коса не строгана, я хоть руками траву рви, а Егоровна – слова не успела сказать – давай…
– Да где твоя коса, где?
Тут Раиса разошлась еще пуще:
– Где коса, где коса?.. Да ты, может, спросишь еще, где твои штаны?
Михаил кинулся в сарай с прошлогодним сеном – там иной раз ставили домашнюю косу, но разве в этом доме бывает когда порядок? Поколесил через весь заулок в раскрытый от жары двор.
Коса была во дворе.
Весь раскаленный, мокрый, он тут же, возле порога начал строгать косу плоским напильником и вот, хрен его знает как это вышло, порезал руку. Среди бела дня. Просто взвыл от боли.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Лиза была в смятении.
Кажется, что бы ей теперь Егорша? В сорок ли лет вспоминать про сон, который приснился тебе на заре девичества? А она вспоминала, она только и думала что о Егорше…
Избегая глаз всевидящего и всепонимающего Григория (Петру было не до нее, Петр чуть ли не круглые сутки пропадал на стройке), она каждый день намывала пол в избе, каждый день наряднее, чем обычно, одевалась сама.
Но катились дни, менялись душные, бессонные ночи, а Егорша не показывался.