Дон Кихот. Часть вторая
Шрифт:
— Слава богу, до сих пор никто не поранился, все мы живы-здоровы.
И тут, увлекая за собой своих товарищей и выделывая всевозможные колена, он стал до того ловко кружиться, что хотя Дон Кихоту не раз приходилось видеть подобные танцы, однако ж этот понравился ему всех более.
Понравился ему и танец отменно красивых девушек, таких юных на вид, что каждой из них можно было дать, самое меньшее, четырнадцать лет, а самое большее — восемнадцать; нарядились они в платья зеленого сукна; волосы, в венках из жасмина, роз, амаранта и жимолости, столь золотистые, что могли соперничать с солнечными лучами, у одних были заплетены в косы, у других распущены. Предводителями их были маститый старец и почтенная матрона, не по годам, однако же, гибкие и подвижные. Танцевали они под саморскую волынку как лучшие в мире танцовщицы, и ноги их были столь же быстры, сколь скромно было выражение их лиц.
За этим последовал другой замысловатый танец, принадлежащий к числу так называемых «разговорных» [87] .
87
«Разговорный» танец — пантомима, сопровождаемая танцами и пением.
Проговорив эти стихи, он пустил стрелу поверх замка и отошел на свое место. После этого вышел вперед бог Расчета и исполнил две фигуры танца; как же скоро тамбурины смолкли, он заговорил стихами:
Купидона я сильнее, Хоть ему всегда готов Помогать в любой затее. Я рождением знатнее И превыше всех богов. Я — Расчет. Мне труд смешон. Без меня ж бесплоден он; Но невеста так собою Хороша, что стать слугою Даже я ей принужден.Тут бог Расчета удалился, и вместо него появилась Поэзия; проделав по примеру предшественников свои две фигуры, она вперила взор в девушку из замка и сказала:
От Поэзии приветы, Госпожа, изволь принять. Я во славу свадьбы этой Не устану сочинять Сладкозвучные сонеты И, коль ты убеждена, Что гостям я не скучна, Твой завидный девам жребий Выше вознесу, чем в небе Вознесла свой серп луна.С этими словами Поэзия возвратилась на свое место, а от группы бога Расчета отделилась Щедрость и, исполнив свои фигуры, заговорила:
Щедростью зовут уменье Так вести себя во всем, Чтоб сберечь свое именье И притом не слыть скупцом, Вызывающим презренье. Но, дабы тебя почтить, Я сегодня рада быть Расточительной безмерно: Эта слабость — способ верный Тех, кто любит, отличить.Так же точно выходили и удалялись и все прочие участницы обеих групп: каждая проделывала свои фигуры и читала стихи, из коих некоторые были грациозны, а некоторые уморительны, в
Дон Кихот спросил одну из нимф, кто сочинил я разучил с ними этот танец. Нимфа ответила, что это одно духовное лицо из их села, — у него, мол, большой талант на такого рода выдумки.
— Бьюсь об заклад, — сказал Дон Кихот, — что этот бакалавр или же священнослужитель, верно, держит сторону Камачо, а не Басильо, и что у него больше способностей к сочинению сатир, нежели к церковной службе. Впрочем, он так удачно ввел в свой танец даровитость Басильо и богатство Камачо!
Санчо Панса, который слышал весь этот разговор, сказал:
— Кто как, а я за Камачо.
— Одним словом, — заметил Дон Кихот, — сейчас видно, Санчо, что ты мужик, да еще из тех, которые заискивают перед сильными.
— Не знаю, перед кем это я заискиваю, — возразил Санчо, — знаю только, что с котлов Басильо никогда мне не снять таких распрекрасных пенок, какие я снял с котлов Камачо.
Тут он показал Дон Кихоту кастрюлю с гусями и курами, вытащил одну курицу и, с великим наслаждением и охотою начав уплетать ее, молвил:
— А ну его ко всем чертям, этого Басильо, и со всеми его способностями! Сколько имеешь, столько и стоишь, и столько стоишь, сколько имеешь. Моя покойная бабушка говаривала, что все люди делятся на имущих и неимущих, и она сама предпочитала имущих, а в наше время, государь мой Дон Кихот, богатеям куда привольнее живется, нежели грамотеям, осел, покрытый золотом, лучше оседланного коня. Вот почему я еще раз повторяю, что стою за Камачо: с его котлов можно снять немало пенок, то есть гусей, кур, зайцев и кроликов, а в котлах Басильо дно видать, а на дне если что и есть, так разве одна жижа.
— Ты кончил свою речь, Санчо? — спросил Дон Кихот.
— Должен буду кончить, — отвечал Санчо, — потому вашей милости, как видно, она не по душе, а если б не это, я бы еще дня три соловьем разливался.
— Дай бог, Санчо, чтоб ты онемел, пока я еще жив, — сказал Дон Кихот.
— Дела наши таковы, — заметил Санчо, — что я еще при жизни вашей милости достанусь червям на корм, и тогда, верно уж, совсем онемею и не пророню ни единого слова до самого конца света или, по малой мере, до Страшного суда.
— Если бы даже это так и произошло, — возразил Дон Кихот, — все равно твое молчание, Санчо, не сравнялось бы с тем, что ты уже наговорил, говоришь теперь и еще наговоришь в своей жизни. Притом гораздо естественнее предположить, что я умру раньше тебя, вот почему я не могу рассчитывать, что ты при мне онемеешь хотя бы на то время, когда ты пьешь или спишь, а о большем я уж и не мечтаю.
— По чистой совести скажу вам, сеньор, — объявил Санчо, — на курносую полагаться не приходится, то есть, разумею, на смерть; для нее что птенец желторотый, что старец седобородый — все едино, а от нашего священника я слыхал, что она так же часто заглядывает в высокие башни королей, как и в убогие хижины бедняков. Эта госпожа больше любит выказывать свое могущество, нежели стеснительность. Она нимало не привередлива: все ест, ничем не брезгует и набивает суму людьми всех возрастов и званий. Она не из тех жниц, которые любят вздремнуть в полдень: она всякий час жнет и притом любую траву — и зеленую и сухую, и, поди, не разжевывает, а прямо так жрет и глотает что ни попало, потому она голодная, как собака, и никогда не наедается досыта, и хоть у нее брюха нет, а все-таки можно подумать, что у нее водянка, потому она с такой жадностью выцеживает жизнь изо всех живущих на свете, словно это ковш холодной воды.
— Остановись, Санчо, — прервал его тут Дон Кихот. — Держись на этой высоте и не падай, — признаться, то, что ты так по-деревенски просто сказал о смерти, мог бы сказать лучший проповедник. Говорю тебе, Санчо: если б к добрым твоим наклонностям присовокупить остроту ума, то тебе оставалось бы только взять кафедру под мышку и пойти пленять свет проповедническим своим искусством.
— Живи по правде — вот самая лучшая проповедь, а другого богословия я не знаю, — объявил Санчо.
— Никакого другого богословия тебе и не нужно, — заметил Дон Кихот, — но только вот чего я не могу уразуметь и постигнуть: коли начало мудрости — страх господень, то откуда же у тебя такие познания, если ты любой ящерицы боишься больше, чем господа бога?