Дон Кихот. Шедевр мировой литературы в одном томе
Шрифт:
— Я не чувствую усталости, сеньора, — возразил Дон Кихот. — Смею уверить ваше высокопревосходительство, что никогда в жизни не приходилось мне ездить на четвероногом более смирного нрава и у которого был бы такой ровный шаг, как у Клавиленьо, — я не могу взять в толк, что понудило Злосмрада расстаться с таким легконогим и благородным верховым животным и ни за что ни про что сжечь его.
— Можно предположить, — заметила герцогиня, — что Злосмрад раскаялся в том, что причинил горе Трифальди, ее подругам и всем прочим, а равно и во всех тех злодеяниях, которые он, должно полагать, учинил, будучи колдуном и чародеем, и, решившись покончить с орудиями своего ремесла, прежде всего, как главное орудие, сжег Клавиленьо, который не давал ему ни минуты покоя и мчал его из страны в страну, пепел же Клавиленьо и грамота Злосмрада, являющая собою трофей, пребудут вечными памятниками доблести великого Дон Кихота Ламанчского.
Дон Кихот снова поблагодарил герцогиню, затем отужинал и удалился один в свой покой, попросив, чтобы никто не являлся к нему для услуг, — так его пугала мысль, что какая-нибудь случайность побудит и заставит его нарушить обет целомудрия, который он дал владычице своей Дульсинее, ибо добродетель Амадиса, цвета и зерцала странствующих
Тут у Бен-инхали вырывается следующее восклицание:
«О бедность, бедность! Не понимаю, что побудило великого кордовского поэта [457] сказать о тебе:
Священный, но неоцененный дар.Я хоть и мавр, однако же соприкасался с христианами и отлично знаю, что святость заключается в милосердии, смирении, вере, послушании и бедности, но со всем тем я утверждаю, что человек, который в бедности находит удовлетворение, должен быть во многих отношениях богоподобен, если только это не та бедность, о которой говорится у одного из величайших святых: «Пользующиеся миром сим должны быть как не пользующиеся», то есть так называемая нищета духа. Но ты, второй вид бедности (я о тебе сейчас говорю)! Зачем ты преимущественно избираешь своими жертвами идальго и прочих людей благородного происхождения? Зачем принуждаешь их чистить обувь сажей и носить одежду с разнородными пуговицами: шелковыми, волосяными и стеклянными? Зачем их воротники по большей части бывают только разглажены, а не гофрированы?»
457
Великий кордовский поэт— испанский поэт Хуан де Мена (1411—1456).
Отсюда явствует, что употребление крахмала и гофрированные воротники восходят к глубокой древности.
Бен-инхали продолжает: «Жалок тот дворянин, который дома ест впроголодь, а на улице напускает на себя важность и лицемерно ковыряет во рту зубочисткой, меж тем как он не ел ничего такого, после чего ему требовалось бы поковырять в зубах! Жалок тот, говорю я, у кого честь стыдлива и которому кажется, будто всем издали видно, что башмаки у него в заплатах, шляпа лоснится от пота, накидка обтрепана, а в животе пусто!»
На такие мысли навели Дон Кихота спустившиеся петли, однако ж он утешился, заметив, что Санчо оставил ему дорожные сапоги, и решил, что завтра наденет их. Наконец он лег, озабоченный и расстроенный, во-первых, тем, что с ним не было Санчо, а во-вторых, непоправимою бедою с чулками, которые он готов был заштопать даже другого цвета шелком, хотя это одна из последних степеней падения, до которой может дойти оскудевший идальго. Он потушил свечи; было жарко, и ему не спалось; он встал с постели и приотворил зарешеченное окно, выходившее в чудесный сад; как же скоро он отворил его, то ему показалось и послышалось, что в саду гуляют и разговаривают. Он насторожился. В саду заговорили громче, и он различил такие речи:
— Не проси у меня песен, Эмеренсья! Ты же знаешь, что с того самого мгновенья, когда сей путник прибыл к нам в замок и очи мои его узрели, я уже не пою, а только плачу. Кроме того, сон моей госпожи скорее легок, чем крепок, а я за все сокровища в мире не согласилась бы, чтобы нас здесь застали. И хотя бы даже она продолжала спать и не пробудилась, все равно мне не к чему петь, если будет спать и не проснется, чтобы послушать мое пение, сей новорожденный Эней [458] , который прибыл в наши края, видно, для того, чтобы надо мной насмеяться.
458
…сей новорожденный Эней…— намек на главного героя «Энеиды» Вергилия, который внезапно покинул влюбленную в него Дидону.
— Не бойся, милая Альтисидора, — отвечали ей, — герцогиня и все, кто только есть в замке, разумеется, спят, — не спит лишь властелин твоего сердца и пробудитель твоей души: мне сейчас послышалось, что зарешеченное окно в его покое отворилось, значит, он, верно, не спит. Пой же, бедняжка, под звуки арфы голосом тихим и нежным, а если герцогиня услышит нас, мы скажем, что в комнате душно.
— Не этого я опасаюсь, Эмеренсья, — отвечала Альтисидора, — я бы не хотела, чтобы пение выдало сердечную мою склонность и чтобы люди, не испытавшие на себе всемогущей силы любви, признали меня за девицу взбалмошную и распутную. Впрочем, будь что будет: лучше краска стыда на лице, чем заноза в сердце.
И тут послышались нежнейшие звуки арфы. При этих звуках Дон Кихот остолбенел, ибо в сей миг ему припомнились бесчисленные приключения в этом же роде: с окнами, решетками и садами, с музыкой, объяснениями в любви и обмороками, словом, со всем тем, о чем Дон Кихот читал в рыцарских романах, способных обморочить кого угодно. Он тотчас вообразил, что одна из горничных девушек герцогини в него влюбилась и что только девичий стыд не позволяет ей признаться в сердечном своем влечении, и, испугавшись, как бы она его не пленила, мысленно дал себе слово держаться твердо; всей душой и всем помышлением отдавшись под покровительство сеньоре Дульсинее Тобосской, он решился, однако ж, послушать пение и, дабы объявить о своем присутствии, притворно чихнул, что чрезвычайно обрадовало девиц: ведь им только того и нужно было, чтобы Дон Кихот их слышал. Итак, настроивши арфу и взявши несколько аккордов, Альтисидора запела вот этот романс:
Ты, что меж простынь голландских Возлежишь на мягком ложе Предаваясь дреме сладкой От заката до восхода; Ты, храбрейший сын Ламанчи, Рыцарства краса и гордость, Всех сокровищ аравийских И прекрасней и дороже! Внемли пеням девы ражей, Но обиженной судьбою. Ибо душу иссушили Ей твои глаза — два солнца. Опьяненный жаждой славы, Ты лишь скорбь другим приносишь: Ранишь их, а сам лекарство Им от ран подать не хочешь. Смелый юноша! Ответь, Уж не в Ливии ли знойной Или на бесплодной Хаке [459] Ты родился, мне на горе? Уж не змеями ли был ты Вспоен сызмала и вскормлен, Иль тебя взрастили дебри И угрюмые утесы? Да, по праву Дульсинея, Дева, налитая соком, Хвастается, что смирила Тигра лютого такого. Пусть Арланса, Писуэрга, Мансанарес, Тахо вольный. И Энарес, и Харама [460] Вечно славят этот подвиг! Чтоб уделом поменяться Со счастливицей подобной, Я б отдать не пожалела Юбку с золотой каймою. Ах, лежать в твоих объятьях Иль хотя б с тобой бок о бок И в твоих кудрях копаться, Истребляя насекомых! Но, не стоя этой чести, Буду я вполне довольна, Если ты себе хотя бы Ноги растереть позволишь. Сколько от меня в подарок Получал бы ты сорочек, Гребешков, штанов атласных И чулок с ажурной строчкой! Сколько редкостных жемчужин, Драгоценных и отборных, Коих за красу и крупность Именуют «одиночки»! Долго ли, Нерон Ламанчский, На пожар, тобой зажженный, Со своей Тарпейской кручи [461] Будешь ты взирать спокойно? Бог моим словам порукой: Я еще дитя, подросток, И пятнадцать лет мне минет Больше чем через полгода. Всем взяла, всем хороша я: Не хрома, не кривонога; Вслед за мной, пышнее лилий, По земле влачатся косы. Хоть широк мой рот не в меру, Да и малость я курноса, Два ряда зубов-топазов Придают мне облик райский. Голос у меня приятный, Как и сам ты слышать можешь; Росту ж я, чтоб не соврать, Ниже среднего немного. Я, чью красоту ты насмерть Ранил взором, как стрелою, Состою при этом замке И зовусь Альтисидорой.459
Хака— горная цепь в Испании.
460
Арланса, Писуэрга, Мансанарес, Тахо, Энарес и Харама— реки в Испании.
461
Со своей Тарпейской кручи…— С Тарпейской скалы в Древнем Риме сбрасывались приговоренные к смерти преступники. По преданию, Нерон с этой скалы любовался пожаром Рима.
На этом пение раненной любовью Альтисидоры окончилось, а для предмета ее страсти, Дон Кихота, настали мгновенья ужасные; тяжело вздохнув, он сказал себе: «Неужели же я такой несчастный странствующий рыцарь, что ни одна девушка при виде меня не может не влюбиться?.. Неужели же так печальна судьба несравненной Дульсинеи Тобосской, что ей не удастся насладиться вполне моею бесподобною верностью?.. Чего вы хотите от нее, королевы? Зачем вы преследуете ее, императрицы? Зачем вы терзаете ее, девушки от четырнадцати до пятнадцати лет? Оставьте ее, бедную, пусть она ликует, пусть она наслаждается и гордится тем счастьем, которое даровал ей Амур, отдав ей во владение мое сердце и вручив ей мою душу. Послушайте, сонм влюбленных в меня: для одной лишь Дульсинеи я — мягкое тесто и миндальное пирожное, а для всех остальных я — кремень; для нее я — мед, а для вас алоэ; для меня одна лишь Дульсинея прекрасна, разумна, целомудренна, изящна и благородна, все же остальные безобразны, глупы, развратны и худородны, и меня произвела на свет природа для того, чтобы я принадлежал ей, а не какой-либо другой женщине. Пусть Альтисидора плачет или поет, пусть горюет дама, из-за которой меня избили в замке очарованного мавра, — так или иначе я должен принадлежать Дульсинее, и я пребуду непорочным, добродетельным и целомудренным наперекор всем колдовским чарам на свете».