Донна Анна
Шрифт:
— Вы!.. Вы!.. Вы любите Блока?.. — задохнувшись.
Я любил, что знал, а знал что-то из Блока, что-то из Есенина, из Маяковского, любил Григория Мелехова и деда Щукаря, д'Артаньяна с друзьями и несравненного Шерлока Холмса. Младший же лейтенант кой-кого испепеляюще ненавидел, например Есенина:
— Мещанин! Люмпен! Кабацкая душа! Быть нытиком во время революции!
Но он также любил и Блока, и Дюма, и Конан Дойля. А особенно любил кино — не комедии, а революционные и военные фильмы. Он бредил сценой расстрела моряков из «Мы из Кронштадта».
— Вот бы так умереть — чтоб в глаза врагу, чтоб смеяться над ним!.. Лицо узкое, с мелкими чертами и тонкие губы в капризном изломе.
К кино я относился сдержанно, к военным картинам тем более. Войны хватало с избытком и без кинокартин. И умирать я не хотел, пусть красиво, пусть геройски глядя в глаза врагу. Впрочем, я стыдился признаться в этом даже самому себе.
«Дева Света! Где ты, донна Анна?..» Солдаты говорили о бабах. О бабах и о жратве — извечные, неиссякаемые темы. О жратве, пожалуй, говорили чаще, так как наши военные пайки были скудны, а старшины и повара без зазрения совести еще рвали от них, мы всегда были голодны, тут, право, не до баб.
Дева Света! Где ты, донна Анна?Анна! Анна! — Тишина.Мы наткнулись друг на друга, и он чуть ли не каждый день стал появляться перед нашим вагоном, вызывал меня, чтоб переброситься парой слов. Он разыскивал меня, когда я дежурил по ночам у телефона, просиживал часами, если все вокруг спали, рассказывал мне о своей маме:
— Более святого человека, поверь, на земле нет…
И зрачки его дышали, и губы его мученически изгибались, и я вместе с ним, страдая, любил его удивительную маму… А потом долго изнемогал от воспоминаний — о доме, о своей матери, об отце, который раньше меня ушел на фронт. Вот уже скоро год, как от отца пришло последнее письмо: «Подо мной убило лошадь. Жаль ее, свыкся… Видел воздушный бой…» Мой отец прошел через две большие войны — первую мировую и гражданскую, — но воздушный бой видел впервые в жизни.
Я не знал — благодарить ли мне Галчевского за эти воспоминания или проклинать его.
— Ради бога, зови меня просто Яриком, как звали дома…
Я был младшим сержантом, он — младшим лейтенантом, в армейском субординационном здании находился на целый зтаж выше меня. Я постоянно чувствовал себя перед ним виноватым — не умею ответить ему тем же. Я напряженно следил за собой, чтоб но оступиться, не совершить нечаянно такое, что может не понравиться моему другу. И почему-то пугал меня капризный излом его губ.
Всю эту неделю, которую мы на фронте, я с ним не встречался. За эту неделю я пережил больше, чем за всю свою предыдущую жизнь.
Он увидел меня здесь, сел рядом, долговязый, тощий, с трогательной детской шеей.
— Зачем показывают этого ублюдка?.. Чтоб напугать нас?! Нас?.. Смертью?.. Смешно! — И мученический изгиб тонких губ. Кажется, и он хлебнул лиха за эту неделю…
Довезли ли живым Сафу Шакирова до санбата, спасут ли там его?..
Раздалась короткая резкая команда:
— Товсь!!
Приезжие парни в необмято-новеньких фуражках вскинули свои винтовки.
В невнятной темной степи стоял перед ними одинокий раздетый человек. Уже не солдат, да и человеком-то ему оставалось быть какую-нибудь секунду…
Гудели в глубине темной степи моторы тягачей. Весело потрескивали на окраине выстрелы. Тянул упрямый ветерок.
Нет, все-таки эта смерть отличается от тех, какие я успел увидеть в эти дни.
— Па-а-а и-из-мен-ни-ку ро-одины-ы!.. — запел командир бравых ребят.
Гудели тягачи, и я слышал, как бьется в груди мое сердце.
— Ог-гонь!!
Я ждал карающий гром, но клочковатый, недружный залп прозвучал невнушительно. Трепыхнулись сумерки от огней, вырвавшись из пяти стволов. Мутно белеющая фигура какое-то время стояла в недоумении, достаточно долго, чтоб успеть почувствовать целую цепь переживаний — сперва мысль: «А ведь промахнулись!» — потом бездумное облегчение, наконец надежда: «Вдруг да холостыми, попугали, теперь помилуют…» — и даже стремительно вызревала вера в это, но не успела вызреть… Окутанный сумерками человек в белье качнулся и повалился вперед, в сторону солдат, еще не опустивших свои винтовки.
Тебя позвали смотреть на спектакль. И стреляли пятеро с десяти шагов, считай, что в упор, — промахнуться трудно.
По привычке пригибаясь, бежал к расстрелянному наш санинструктор с сумкой, чтоб освидетельствовать — дело сделано на совесть.
Зрители подымались. Кто-то усердно работал «катюшей», бил кресалом, чтоб запалить цигарку. Кто-то в тишине сказал в пространство громко и выразительно:
— Наше дело правое — враг будет разбит, победа будет за нами!
Галчевский дернулся от этих слов, но сразу же обмяк, процедил сквозь зубы:
— Шуточка идиота.
— Пошли, — сказал я.
Чего доброго, Ярик еще наскочит на шутника, примется его воспитывать.
Внизу, на дне балки, сгущались сумерки и бормотала машина. Слышалось застенчивое позвякиванье двух лопат…
Я опять вспомнил, что где-то посреди степи сейчас валяется Славка Колтунов, некому его похоронить.
Хлопнула дверка кабины, проскрежетали шестерни коробки передач, мотор забасил, машина развернулась.
Позвякивали лопаты. Трудился кто-то из наших, приезжие занимались только чистой работой.
Там, где было смуглое зарево, небо светилось сейчас пепельным, скучным до безнадежности светом. И по пепельной промоине скатывался огонек осветительной ракеты, как светлая дождевая капля по мутному окну… Это над ротой лейтенанта Мохнатова…
Ярик Галчевский шагал рядом со мной и кипел:
— Отмочил какой-то стервец, нашел время: «Наше дело правое». Но и судейские крючки хороши тоже… Собрались, мол, глядите, в случае чего и вас немца. Тьфу! Страшны фронтовику эти тыловые красавцы с дудками…