Донник
Шрифт:
Ушаков отвел в сторону бамбуковую занавеску и вошел в помещение. Здесь, к его удивлению, было тихо, прохладно… и пусто. За прибранной стойкой, под лампочкой конусом, стоял бармен в переднике, пожилой, темнолицый, сложив на груди тяжелые, крепкие руки.
Увидев Ушакова, он почтительно поклонился:
— Добрый вечер, сэр… Что угодно покушать?
— Все равно. На ваш выбор. Но только японское.
— Сейчас будет готово!
Из-за ситцевой занавески, отделяющей зал от подсобного помещения, тотчас выскользнула, как тень, молодая служанка и поставила на столе в плетеной тарелочке неизменное о-сибори. Ушаков вытер потную шею, лицо, руки. После жаркого,
Бармен тут же, за стойкой, стал готовить на узком прилавке какие-то блюда. Он держал длинный нож в руке и, вращая им, словно фокусник, в мгновение ока из простой черной редьки выточил белую розу, всю в изогнутых лепестках, ослепительную и тугую. Затем точно таким же движением, может быть чуть быстрее, повернул в руке свежий репчатый лук и сложил его горкой на темной узорчатой керамической миске, легчайший и взвешенный, точно пух или белые, фантастически-тонкие, длинные волосы.
Затем были поданы разноцветные пряные травки, какие-то корешки, бобы в красном соусе, нарезанная, как лапша, морская капуста, рис, печеные баклажаны — бармен пек их за стойкой на маленькой переносной жаровне. Все это он разложил по разным тарелочкам и цветным керамическим чашечкам, похожим на узбекские пиалы, а в графинчике, крохотном, как мизинчик, с белой рюмочкой-лепестком подал чуть желтоватое, подогретое в меру сакэ.
Рядом с рюмочкой и тарелкой положил вместо вилки деревянные палочки — хаси.
— Прошу!
— Спасибо…
Это было как таинство, как древний, изысканный ритуал, совершающийся на глазах чужеземца, волхвование в испарениях ароматических трав, печеных плодов и разваренных белых рисинок, похожих на маленькие веретенца. Ушаков с наслаждением вдохнул в себя все эти запахи сложнейшего переплетения. Отпив из рюмочки-лепестка и попробовав чуть горчащие, солоноватые корешки, улыбнулся.
Бармен, искоса наблюдавший за ним, весь расплылся в ответной улыбке. Его грубое, в темных складках лицо как-то странно от этой улыбки преобразилось, оно стало красивым.
— Очень вкусно, — сказал Ушаков. — Замечательно!
— Пожалуйста, кушайте на здоровье.
Он пристукнул ножом по прилавку, как бы вслушиваясь в звук истончившейся от работы, но, остро отточенной стали, и извлек из широкого кувшина пучеглазую рыбину. Нож блеснул, затем раз, другой — и рыбина была выпотрошена, и очищена, и разрезана на тончайшие, как бумага, пластинки, и уложена на овальное блюдо, плавничок к плавничку, так изящно и аккуратно, что на стол к Ушакову она была подана как бы цельная, и для схожести с той, с живой, только-только очищенной, она время от времени шевелила хвостом. Теперь ее нужно было брать сырую, пластинками и обмакивать эти пластинки то в красный, то в зеленый, то в какой-то еще острый соус и, не мешкая, есть, запивая горячим сакэ.
— Налейте, пожалуйста, и себе, — попросил Ушаков, указав на кувшинчик.
— Домо аригато.
Бармен налил сперва Ушакову, затем — с чувством собственного достоинства — немного себе, поднял рюмку:
— За ваше здоровье!
— За ваше здоровье!
— У вас виски в Америке пьют, а мы пьем сакэ, —
— А я не из Америки, я из России, — сказал Ушаков, отложив свои палочки и беря сигарету.
Бармен молча стоял и глядел. Потом выпрямился, чуть откинулся за прилавком.
— Вы сказали, что вы из Москвы? Я вас правильно понял?
— Да, я русский. Приехал сюда из Москвы.
Тот взглянул на сидящего за столом Ушакова, и улыбка, суровая, далеко не простая, вновь на мгновение осветила его грубые, словно из камня, черты.
Было что-то уверенное и спокойное в этом сдержанном человеке, столь быстро работавшем и мастерски делавшем свое дело и столь медленно говорившем. Он глядел теперь на сидящего Ушакова с тем же самым достоинством и добротой, он не мог измениться. Он, по-видимому, к каждому посетителю относился с таким же уважением и заботой и не мог теперь сделать чего-либо другого, приготовить какое-то новое блюдо, куда более вкусное, необычное, потому что все подал и сделал как надо. Но он мог улыбнуться — и он улыбнулся.
Он налил, но теперь от себя, в обе рюмки:
— Я прошу вас… За… Россию! За вашу Москву!
Ушаков поклонился.
Было поздно, но Токио за бамбуковой занавеской все еще скрежетал, надрывался и бешено грохотал. Мир вокруг был отнюдь не пустыней. И в этом грохочущем, чужеродном, запутанном мире Ушаков был под взглядом стоящего рядом с ним человека, как на острове, в круге света от лампы, в теплоте его глаз.
Они оба молчали. Ушаков, подперев кулаком щеку, курил после вкусной еды, а бармен стоял перед ним в той же, полной достоинства, позе. Оба сдержанно, с затаенной симпатией улыбались.
«Жизнь мудрее нас всех, вместе взятых, — размышлял Ушаков, наблюдая, как прыгают, догорая, синеватые язычки пламени на жаровне, на углях. — Куда было бы проще разделить весь мир только лишь на друзей, только лишь на врагов…»
Ушаков попросил бармена снова подать ему и себе подогретой рисовой водки.
— Я хотел бы выпить за вас. За ваши умелые, добрые руки!
— Домо аригато! Домо аригато! — сказал бармен застенчиво, тихо, чуть-чуть наклоняя свою круглую, стриженную ежиком голову. — За ваше здоровье!
С улицы, отодвинув бамбуковую занавеску, в зал вошла пожилая опрятная женщина с плоским желтым лицом, в темном строгом костюме. Она села у стойки на вертящемся табурете, что-то тихо спросила у бармена по-японски.
Тот кивнул, подал ей чашку чая, печенье.
— Это наша хозяйка, владелица ресторана, — объяснил бармен опять по-английски взглянувшему вопросительно Ушакову. — Это гость из Москвы, — объяснил он хозяйке.
Та приветливо закивала седеющей, аккуратно причесанной головой.
— Рада, рада… Надеюсь, вам приятно у нас? — спросила она.
— Да. Весьма.
Ушаков похвалил мастерство ее бармена.
— Да, я им дорожу, — ответила женщина просто. Она улыбнулась человеку, стоящему за прилавком, у стойки, понимающе, доброжелательно. — Вы сами, наверно, заметили, — сказала хозяйка, — какой маленький у меня ресторанчик, а мои посетители всегда довольны…
Теперь они уже втроем сидели в желтоватом, рассеянном круге света от лампы и вели разговор, словно знали друг друга давно, много лет: у кого из них сколько детей, и как они учатся, и как трудно становится жить по сравнению с прошлым годом, и не дай бог война, что же это такое, ведь только и жди, что где-нибудь швырнут бомбу пострашнее хиросимской, и не жалко себя, а жалко детей…