Донник
Шрифт:
Ушаков видел женщину, уже очень немолодую, но достаточно сильную, крепкую, и видел мужчину, некрасивого, молчаливого, но с чудесной улыбкой, оживляющей иногда все лицо, и ему было грустно, что он должен сейчас будет встать и уйти, насовсем, навсегда, как уходят из жизни.
Что загадывать наперед — он, наверно, сюда уже никогда не вернется. А если вернется и пройдет
И найдет ли он в темноте этот маленький ресторанчик с керамической вазой в окошке? Жизнь идет в таком темпе, что нет и не может остаться надежды на новую встречу, на старые чувства. Все меняется к лучшему, говорят, ведь на то и прогресс!
Ушаков взглянул на часы и поднялся.
— К сожалению, мне пора.
— Да? Так быстро? А может, еще кувшинчик сакэ?
— Нет, спасибо. Завтра я уезжаю… Мне рано вставать. Спасибо за вечер…
Они вышли его проводить: он им кланялся по-японски, а они пожимали руку по-русски, потом крепко обнялись поочередно:
— До сви-дан-и-я, това-рис… — сказала хозяйка. И вдруг так стеснительно улыбнулась. — Я учу вас ясык… Пока говорю осень прохо…
Он был удивлен и растроган всем этим.
И опять они ему что-то желали хорошее, и махали руками, и кланялись в пояс. А он уходил, оборачиваясь, и с волнением разглядывал в темноте две далекие фигурки у дверей ресторана: «До сви-дания, то-ва-рис…»
…Ушаков поднялся с шезлонга и встал возле борта, любуясь простором и влажным, рассеянным блеском притихшего после дождя океана: трудно было представить, что они его помнят, эти люди, а он-то их помнил: мужчину — как друга и женщину — как сестру…
Мимо него прошли те же самые дамы, в розовом и зеленом, обсуждавшие телятину под грибами: теперь они увлеченно беседовали о курортах, о пляжах и пляжных костюмах.
— Я люблю загорать, — говорила одна, мечтательно улыбаясь. — Люблю смуглое тело, люблю южное солнце…
— Ах, прекрасно, — сказала другая, в гипюровой кофточке. — Но только не обнажайте молочные железы…
Лодки
Вот и кончились эти дни, этот яркий, насыщенный всеми красками, запахами и движением сон. Еще можно, если плотно прикрыть ладонью глаза, удержать в смутной памяти смуглые тонкие лица, сохранить теплоту протянутых дружеских рук. Но тысячи километров, разъединяя, пролягут между сердцами такими таежными дебрями, такой океанской неизведанной глубиной, такими ущельями и хребтами, что нет и не может быть настоящей уверенности в том, что сохранишь в себе навсегда эту сложную, бурную музыку настроений и чувств, эту радость сознания, что ты в мире не одинок, что ночная печаль одинаково душит каждого, проходящего ночью по городу; а за встречными взглядами, за мгновенной улыбкой незнакомого тебе человека одинаково многозначное чувство привета.
Тучи, тучи с востока, тяжелые, низкие тучи. Ветер гонит крутую, зеленую, в мыльной пене волну. И уже не увидеть причала в задымленной Йокогаме, с размокшими под дождем обрывками серпантина, с нарядной толпой, не разглядеть стоящей у края на пристани маленькой женщины. Человека, который уже испытал, пережил термоядерную войну.
Где-то там, за тяжелыми низкими тучами, город, вставший из пепла, с белым каменным богом на высокой горе и бетонной дугой сенотафа внизу, на скрещении дорожек, усыпанных галькой, положенной строго по счету.
Я не камушек под скрипящими, равнодушными каблуками, я живой человек. Со своими невзгодами и надеждами, со своей странной верой, что всегда существует прямой, честный путь. Он нередко проходит во мраке, над бездной, но поэтому надо найти в себе мужество — и идти и идти, не сбиваясь с дороги.
Хиросима, любовь моя… Ты прошлое или будущее человечества?