Донские рассказы (сборник)
Шрифт:
На другой день перед сумерками добрел до речки и залег в хворосте. Плечо вспухло багрово-синим желваком, боль притупилась, рубаха присохла к ране, было больно лишь тогда, когда двигал левой рукой.
Лежал долго, сплевывая непрестанно набегавшую слюну. В голове было пусто, как с похмелья. До тошноты хотелось есть, жевал кору, обдирая хворостинки, и, сплевывая, смотрел на зеленые комочки слюны.
С той стороны к речке подходили бабы, черпали в ведра воду и уходили, покачиваясь. Уже перед темнотой из проулка вышла баба,
К речке шла Нюркина мать. Пуховый платок надвинут на самые глаза. Как видно, торопится. Васька дрожащей рукой сдвинул предохранитель. Протирая глаза, вгляделся. «Ну да, это она». Такой ярко-желтой кофты, как у Нюркиной матери, не носит никто в станице.
Васька по-охотничьи поймал на мушку голову в пуховом платке.
– Получай, сучка, за то, что доказала!..
Грохнул выстрел. Баба бросила ведра и без крика побежала к дворам.
– Эх, черт!.. промах!..
Вновь на мушке запрыгала желтая кофта. После второго выстрела Нюркина мать нехотя легла на песок и свернулась калачиком.
Васька не спеша перебрел на ту сторону и, держа винтовку наперевес, подошел к подстреленной.
Нагнулся. Жарко пахнуло женским потом. Увидал Васька распахнутую кофту и разорванный ворот рубахи. В прореху виднелся остро выпуклый розовый сосок на белой груди, а пониже – рваная рана и красное пятно крови, расцветавшее на рубахе лазоревым цветком [5] .
Заглянул Васька под надвинутый на лоб платок, и прямо в глаза ему взглянули тускнеющие Нюркины глаза.
5
Лазоревым цветком на Дону называют степной тюльпан.
Нюрка шла в материной кофте за водой.
Поняв это, крикнул Васька и, припадая к маленькому неподвижному телу, калачиком лежавшему на земле, завыл долгим и тягучим волчьим воем. А от станицы уж бежали казаки, махая кольями, и рядом с передним бежала, вьюном вилась шершавая собачонка. Повизгивая, прыгала вокруг и все норовила лизнуть его в самую бороду.
1925
Двухмужняя
На бугре, за реденьким частоколом телеграфных столбов щетинистыми хребтинами сутулятся леса: Качаловские, Атаманские, Рогожинские. Одна суходолая отножина, заросшая мохнатым терном, упирается в поселок Качаловку, а низкорослые домишки поселка подползают чуть не вплотную к постройкам качаловского коллектива.
Ноги раскорячив и угнувшись слегка вперед, возле сурчиной норы стоит Арсений Клюквин, председатель качаловского коллектива. Ветер полощет неподпоясанную рубаху на нем и бисерный пот гонит со лба к переносью. Рядом дед Артем из-под шершавой ладони смотрит, как за пахучими буграми сурчиных нор трактор черноземную целину кромсает глянцевитыми ломтями. С утра вымахал
– Во, дед Артем, машина!..
А дед, кряхтя и стоная, по лохматой борозде заспотыкался, на ходу в коричневый узловатый кулак зажал ком жирной земли, растер на ладони и, обернувшись к Арсению, шапчонку кинул на землю, пережеванную лемехами, выкрикнул плачущим голосом:
– Обидно мне до крови! Пятьдесят годов я на быка, а бык на меня работал… День пашешь, ночь – кормишь его, сну не видишь… Опять же в зиму худобу годуешь… А теперь как мне возможно это переносить?
Указал дед кнутовищем на трактор, рукой махнул горько и, нахлобучив шапку, пошел, не оглядываясь.
Ушло за курган на ночь солнце. Сумерки весенние торопливо закутали степь. Слез с трактора машинист, рукавом размазал по щекам белесую пыль.
– Ужинать пора. Иди домой, Арсений Андреевич. Теперь бабы коров подоили, парного молока принесешь.
По низкорослой поросли озимей идет к жилью Арсений. Из балки на пригорок стал подниматься – услышал скрип арбы, бабий слезливый голос:
– Цоб, проклятые! И что я с вами буду делать, с нечистыми?.. Цо-об!..
Сбочь дороги на суглинке, взмокшем от вечерней росы, быки, запряженные в арбу, стоят. Пар над потными бычачьими спинами. Бабенка вокруг попрыгивает, кнутом беспомощно машет.
Поравнялся Арсений.
– Здорово живешь, молодка.
– Слава богу, Арсений Андреевич.
Жаркой радостью хлестнуло Арсения, колени дрогнули.
– Никак, это ты, Анна?
– Я и есть. Замучилась вот с быками, никак не везут… Чистое горе…
– Откель едешь?
– С мельницы. Нагрузили рожь, быки не стронут с места.
Плевое дело Арсению поддевку с плеч смахнуть, на руки бабе кинул, смеется:
– Подсоблю выехать, магарыч будет? – норовит в глаза заглянуть.
Баба в сторону их отводит, платок надвигает.
– Помоги, за-ради бога!.. Сочтемся…
Двадцать седьмой год Арсению, и силенка имеется. Шесть мешков вынес на пригорок. Потный, спустился в балку. Присел на арбу, переводя дух.
– Ну как, про мужа не слыхать?
– Какие из-за моря, от Врангеля, вернулись казаки, гутарили, что помер в Туретчине.
– Как же жить думаешь?
– А все так же… Ну, надо ехать, и так припозднилась. Спасибо за помочь, Арсений Андреевич!
– Из спасиба шубы не выкроишь…
Улыбка примерзла на губах у Арсения; минуту молчал, потом, перегнувшись, левой рукой крепко захватил голову в белом платке, прижался губами к губам, дрогнувшим и прохладным, но щеку до стыда, до боли ожгла рука в колючих мозолях, вырвалась Анна, оправляя скособочившийся платок, захлебнулась плачущим визгом:
– Стыда на тебя нету, паскудник!
– Ну, чего орешь-то? – спросил Арсений, понижая голос.
– Того, что мужняя я! Зазорно! Другую сыщи на это!..
Дернула Анна быков за налыгач, крикнула от дороги – а в голосе слезы: