Допросы сионских мудрецов. Мифы и личности мировой революции
Шрифт:
И какая картина передо мной? Первый этап. Киров был убит. Годы террористической подготовки, десятки бродячих террористических групп, ждущих на авось, чтобы ухлопать одного из руководителей партии, и результаты террора лично для меня были — утрата человеческой жизни без всяких политических последствий для нас. Для группового террора мы не могли заполучить в Москву нужных нам руководителей и организаций, это показывало состояние сил террористических организаций. А с другой стороны, я же был достаточно близок к правительству и руководящим кругам партии, чтобы знать, что не только меры предосторожности органов безопасности, но народные массы настолько стали бдительны, что идея, что можно повалить наземь советскую власть террором, даже с помощью самых преданных,
Вторая сторона дела. Я видел, что Троцкий сам потерял веру. Первый вариант был прикрытый: «Ну-ка, мальчики, попробуйте своими силами, без Гитлера, свалить советскую власть. Что, не можете? Попробуйте сами получить власть. Не можете?». Сам Троцкий уже чувствовал свое полное внутреннее бессилие и ставил ставку на Гитлера. Теперь — ставка на Гитлера. Старые троцкисты исходили из того, что невозможно построение социализма в одной стране, поэтому надо форсировать революцию на Западе. Теперь им преподносят: на Западе никакая революция невозможна, поэтому разрушайте революцию в одной стране, разрушайте социализм в СССР. А то, что социализм в нашей стране построен, этого никто не может не видеть.
Второе — поражение.
Я мало-мальски военно-грамотный человек и могу оценить международную обстановку. И для меня было ясно:
1934 год— период, в котором я, при моей склонности к пессимизму, считал неизбежным поражение, гибель; уже в 1935 году есть все шансы на победу этой страны, и кто раньше маскировал перед собой, что он пораженец по необходимости, чтобы спасти то, что можно спасти, — тот должен себе сказать: я — предатель, который помогает покорить страну— сильную, растущую, идущую вперед. Для каких целей? Для того, чтобы Гитлер восстановил капитализм в России.
Все то, что говорил общественный обвинитель о реставраторском характере не только директивы Троцкого, но всей работы троцкистов, — это правда, которую не поколеблешь. Сами директивы были директивами на полное восстановление капитализма, и эти директивы не упали с неба: они подытожили то, что если люди стреляют в штаб революции, если люди подрывают народное хозяйство, то они подрывают социализм, а раз так, то они работают на капитализм.
И эта правда — основная правда, имеющая решающее значение для оценки троцкистов как общественного течения, и это не закрывает обвинителю глаз на это. Наоборот, это указывает, что мы с этой платформой не могли дойти со своими собственными сотрудниками даже до какого-то кадра в 100 человек. Если государственный обвинитель признает это — а он это полностью признает и считает, что мы не созвали даже совещания, которое решили созвать для выяснения, что даже близкие наши кадры не признают такой постановки, — это показывает, что троцкисты, эта группа людей преступных, покрытых кровью одного из вождей революции, натворивших неслыханно много преступных дел, в своей ставке на реставрацию все-таки просчитались.
Когда люди в борьбе идут с шорами, перед собой ничего не видят, они могут делать и делают вещи, имеющие страшные последствия и значение.
Но когда вы, судьи, всякого из них особо будете оценивать, — а вы не можете иначе поступать, — вы не можете этого не учесть. Товарищи судьи…
Председательствующий: Подсудимый Радек, не «товарищи судьи», а граждане судьи.
Радек: Извиняюсь, граждане судьи. Я должен рассказать теперь о закулисной стороне этого совещания, которое мы хотели созвать. Серебряков был полностью прав, когда сказал, что не было решения. Именно совещание было созвано для того, чтобы решить. Почему оно не состоялось? Почему это совещание не состоялось, что скрывалось за кулисами этого совещания, почему я даже человеку, так мне близкому, как Бухарин, который знал о ведущемся контакте с представителями западноевропейских и восточных держав, не сказал о декабрьской инструкции и не сказал о свидании Пятакова с Троцким?
Я буду об этом говорить, потому что это может
Я несколько возвращусь к фамилии Дрейцера. Государственный обвинитель говорил, что мы вернемся к этой фамилии, и я вернусь к ней в одном контексте, который здесь не разбирался.
Когда Дрейцер в продолжение 7–8 месяцев не появлялся в Москве, я мог думать, что это конспирация. Но когда Дрейцер не явился в январе и, получив от меня призыв приехать на совещание, приехал в Москву и не явился ко мне, — он был в Москве в 1935 году и не явился, — то для меня стало ясно, что Троцкий на основе той переписки, которую имел с нами, видя отпор Пятакова и сомнения наши насчет пораженческой линии, — что он создает наравне с параллельным центром какую-то новую чертовщину. Я это вижу в том, что Дрейцер в 1935 году прошел мимо нас.
Когда я прочел материал процесса об объединенном центре, то там не было ни одного факта, который мне был бы неизвестен, который прошел бы мимо других. Это означает, что тут действовала какая-то третья организация.
И наконец, когда Пятаков вернулся из-за границы, он бросил мельком о разговоре с Троцким, что Троцкий ему сообщил, что создаются кадры людей, не развращенных сталинским руководством. Но когда я прочитал об Ольберге и спросил других, знает ли кто о существовании Ольберга, то об этом никто не знал, и для меня стало ясным, что Троцкий создает здесь, помимо кадров, прошедших его школу, организацию агентуры, прошедшей школу германского фашизма. И я непосредственно нашел ответ этому тогда, когда встал вопрос о совещании. Для меня было ясным, что ежели Дрейцер узнает о том, что мы поставим вопрос о директивах Троцкого в такой плоскости, что это может привести снова к расколу, как в 1928 году, то раньше, чем мы поставим этот вопрос, нас уже не будет. Не потому, что Дрейцер плохо к нам относился, но потому, что он был вернейшим человеком Троцкого и он имел непосредственно более тесную связь с ним, помимо нас. Поэтому я не мог никак говорить людям о совещании. Когда мы им сказали, начались аресты, собрать их не было возможным.
Знал ли я до ареста, что это кончится именно арестом? Как я мог не знать об этом, если был арестован заведующий организационной частью моего бюро Тивель, если был арестован Фридлянд, с которым за последние годы я очень часто встречался. Не буду называть других фамилий, я могу назвать еще десяток фамилий людей, которые часто встречались со мной. Я тогда не мог ни на одну минуту иметь сомнения в том, что это дело окончится в Наркомвнуделе. И тогда я должен ответить на вопрос— почему я, вместо каких-то совещаний, не обратился к партии, не обратился к власти, а если я этого не сделал до ареста, то почему не сделал в момент ареста?
Ответ на этот вопрос очень простой. Ответ состоит в следующем. Я был одним из руководителей организации. Я знал, что советское правосудие не есть мясорубка, что есть люди разной степени вины среди нас, что мы — руководители — должны головой ответить за то, что делали. Но что есть значительная прослойка людей, которую мы свели на этот путь борьбы, которая не знала основных, я бы сказал, установок организации, которые в ослеплении брели вперед.
Когда я ставил вопрос о совещании, то я хотел размежевания, чтобы отделились те, которые хотели идти до конца, — тех можно выдать в руки даже связанных, — а тем, другим дать возможность уйти и дать возможность самим заявить о своей вине правительству.