Дорога на Лос-Анжелес
Шрифт:
Два
Мы жили в коммунальном доме по соседству с кварталом филиппинцев. Их приливы и отливы зависели от времени года. К началу рыболовного сезона они съезжались на юг и возвращались на север к сезону сбора фруктов и салата возле Салинаса. В нашем доме была одна филиппинская семья, прямо под нами. Жили мы в двухэтажном строении, обмазанном розовой штукатуркой, и целые пласты ее отваливались от стен при землетрясениях. Каждую ночь штукатурка впитывала туман, как промокашка на пресс-папье. По утрам стены были не розовыми, а влажно-красными. Красные мне нравились больше.
Лестницы пищали, словно мышиные гнезда. Наша квартира – самая последняя на втором этаже.
Я открыл дверь. Темно, темнота пахнет домом, местом, где я живу. Я зажег свет. Мать лежала на диване, свет ее разбудил. Она протерла глаза и приподнялась на локтях. Всякий раз, видя ее полусонной, я вспоминал времена, когда был маленьким и залезал по утрам к ней в постель и нюхал, как она пахнет, спящая, а потом вырос и больше туда забираться не мог, поскольку уже не получалось отделаться от мысли, что она моя мама. Запах был соленым и масляным. Не получалось даже подумать о том, что она стареет. Мысль сжигала меня. Мать села и улыбнулась мне, волосы перепутались со сна. Что бы она ни делала, все напоминало о том, как я жил в настоящем доме.
– Я уж думала, ты никогда не дойдешь до дому, – сказала она.
Я спросил:
– Где Мона?
Мать ответила, что она в церкви, и я сказал:
– Моя единокровная сестра – и низведена до суеверия молитвы! Моя собственная плоть и кровь. Монахиня, боголюбка! Какое варварство!
– Только не начинай снова, – произнесла она. – Ты просто мальчишка, книг начитался.
– Это ты так думаешь, – ответил я. – Вполне очевидно, что у тебя – комплекс фиксации.
Лицо ее побелело.
– У меня – что? Я ответил:
– Не бери в голову. Без толку разговаривать с деревенщиной, мужланами и имбецилами. Интеллигентный человек делает определенные оговорки касательно выбора аудитории.
Мать откинула назад волосы длинными пальцами, похожими на пальцы мисс Хопкинс – только изработанными, узловатыми, морщинистыми на сгибах, а кроме того, мать носила обручальное кольцо.
– А известен ли тебе тот факт, – спросил я, – что обручальное кольцо не только вульгарно фаллично, но и является рудиментарным остатком примитивного дикарства, аномального для этого века так называемого просвещения и разума?
Она ответила:
– Что?
– Ничего. Женскому уму этого не постичь, если б даже я объяснил.
Я сказал ей: смейся, если хочешь, но настанет день, и ты запоешь по-другому, – забрал свои новые книги с журналами и удалился в личный кабинет, располагавшийся в чулане для одежды. Электрический свет в него не провели, поэтому я жег свечи. В воздухе висело такое чувство, будто кто-то или что-то тут побывало, пока я отсутствовал дома. Я огляделся. Точно: с одного из одежных крюков свисал розовый свитерок моей сестры.
Я снял его с крючка и обратился к нему: – Что ты имеешь в виду, вися здесь? По какому праву? Ты что – не соображаешь, что вторгся в святилище дома любви? – Я открыл дверь и швырнул свитер на диван. – В эту комнату никакая одежда не допускается! – заорал я.
Вбежала мать. Я захлопнул дверь чулана и накинул крючок. Раздались материнские шаги. Дверная ручка задребезжала. Я начал разворачивать пакет. Картинки в «Художниках и Моделях» были просто лапушками. Я выбрал самую любимую. Она лежала на белом коврике, прижимая к щеке красную розу. Я положил картинку на пол между двух свечек и опустился на колени.
– Хлоя, – сказал я ей, – я поклоняюсь тебе. Зубы твои – словно овечье стадо на склонах горы Гилеад, а щеки твои миловидны. Я – твой покорный слуга, я приношу тебе любовь вековечную.
– Артуро! – раздался голос матери. – Открой.
– Чего тебе надо?
– Что ты там делаешь?
– Читаю. Изучаю! Неужели мне даже это запрещено в собственном доме?
Она погрохотала о дверь пуговицами свитера.
– Я не знаю, куда это девать, – сказала она. – Пусти меня в чулан сейчас же.
– Невозможно.
– Чем ты занимаешься?
– Читаю.
– Что читаешь?
– Литературу!
Она никак не хотела уходить. В зазоре под дверью виднелись пальцы ее ног. Я не мог разговаривать со своей девушкой, пока там стояла мать. Я отложил журнал и стал ждать, когда она уйдет. Она не уходила. Даже не шелохнулась. Прошло пять минут. Свечка трещала. Чулан снова наполнялся дымом. Она не сдвинулась ни на дюйм. В конце концов я сложил журналы стопкой на пол и прикрыл их коробкой. На мать мне хотелось завопить. Могла бы, по крайней мере, шевельнуться, пошуметь, переступить ногами, свистнуть. Я взял с пола какое-то чтиво и сунул в середину палец, как будто страницу заложил. Когда я открыл дверь, мать зыркнула мне в лицо. Как будто всё про меня знает. Она уперла руки в бедра и принюхалась. Глаза ее ощупывали всё – углы, потолок, пол.
– Да чем ты тут, ради всего святого, занимаешься?
– Читаю! Улучшаю ум. Ты даже это запрещаешь?
– Что-то тут ужасно не так, – промолвила она. – Ты опять читаешь эти гадкие книжульки с картинками?
– Я не потерплю ни методистов, ни святош, ни зуда похоти в своем доме. Мне надоело это хорьковое ханжество. Моя собственная мать – ищейка похабщины наихудшей разновидности, и это ужасная правда.
– Меня от них тошнит, – сказала она. Я ответил:
– Картинки тут ни при чем. Ты – христианка, тебе место в Эпуорте [1] , в Библейском Поясе [2] . Ты фрустрирована своей низкопробной набожностью. В глубине же души ты – негодяйка и ослиха, пройдоха и тупица.
1
Эпуорт – местечко в Линкольншире, Англия, где благодаря неустанным трудам семейства Уэсли в XVIII веке зародился методизм. (Здесь и далее примечания переводчика.)
2
Библейский Пояс – цепь южных штатов США, знаменитых широко распространенной набожностью и религиозной нетерпимостью.
Она отпихнула меня и вошла в чулан. Внутри стоял запах плавленого воска и кратких страстей, истраченных на пол. Мать знала, что таит темнота. Она выскочила оттуда.
– Иже еси на небесн! – воскликнула она. – Выпусти меня отсюда. – Она оттолкнула меня и захлопнула за собой дверь. На кухне загремели кастрюли и сковородки. Потом хлопнула и кухонная дверь. Я заперся в чулане, зажег свечи и вернулся к своим картинкам. Через некоторое время мать снова постучала и сообщила, что ужин готов. Я ответил, что уже поел. Мать нависла над дверью. Снова проснулось раздражение. Оно ощутимо сочилось из матери. У двери стоял стул. Я услышал, как она подтащила его поближе и уселась. Я знал, что сидит она, скрестив руки на груди, смотрит на свои туфли, ноги вытянуты – она всегда так сидит и ждет. Я закрыл журнал и тоже стал ждать. Если ей втерпеж, то и мне тоже. Носком она постукивала по ковру. Стул поскрипывал. Темп стука нарастал. Вдруг она вскочила и забарабанила в дверь. Я поспешно открыл.