Дорога на океан
Шрифт:
Ему представилось, что это он сам сидит на стуле и смотрит на самого себя; смотрит и смеется. Единственно чтобы оборвать эту мучительную раздвоенность, он зажег свет и оделся. Тут он снова взялся за письмо и не посмел прочесть его до конца. Строки путались в его глазах. Танечка была жива! Ему не хватало воздуху, и можно было думать, что сейчас дыхание его прервется. Он закрыл руками лицо, скупо — по крупице — переживая все то, что еще уцелело в памяти... Сомнений не оставалось. Покойница никогда не умирала. Помнилось, что Танечка всегда отличалась отменным здоровьем: любила вымокнуть в грозу, любила святочные гонки с бубенцами, любила опережать мчащиеся кавалькады и
— Как славно, что ты еще живешь!
...все становилось заново, и даже вещи в комнате выглядели свежее. Воображаемое кладбище, которого он стал постоянным посетителем, съежилось и пожухло, точно свернули его, нарисованное на бумаге, и бросили в огонь. Одиночеству его приходит конец. Соперников уже не существовало. Стоило еще жить, раз оставались невыполненные обязательства. Она омоложала, эта радость. Последний отблеск юности падал ему на руки, начинающие холодеть... Да, она была, была однажды, и это выходило так же верно, как то, что кресло под ним источенное жуками, было когда-то деревом, рукоплескавшим солнцу и грозе!
Близ рассвета он кое-как заснул, клубком свернувшись в кресле. Напрасно ждали его в это утро фармацевты. Что мог он им сказать, кроме стихов Сенеки:
Я вечной тьмы избегнул наконец!
И своды мрачные тюрьмы подземной
Слепит давно желанный день...
...Он принарядился во все лучшее, что имел. По-старчески забавляясь сам с собою, он поставил на стол два прибора для кофе и мысленно расспрашивал ее, будто бы сидящую напротив, как же она существовала все эти годы. Нет, ничего не смогло омрачить ее глубоких и лучистых глаз. Должно быть, она молодела по мере того, как старел он сам. С течением времени она утрачивала даже те недостатки, которые сопутствуют человеку, как признаки земного существованья. Тем более тысячекратно прав был Вергилий: «...пусть остается, кто б мог прах мой доверить земле!» Потом он отправился купить цветов и поставил три грошовых горшочка на стол. В светелке стало вдвое чище и наряднее... Когда неожиданный и сумрачный явился к нему в этот день Протоклитов, старик встретил его торжественно и вел себя так, как будто кто-то третий и несомненный присутствовал в комнате.
Ага, стало быть, не под силу было надменному Илье выдержать полугодичное испытанье! Вот он раздевается, сажает свою доху на стул и сам с видом просителя садится рядом. Аркадий Гермогенович усмешливо молчит, целиком предоставляя ему инициативу разговора. Илья Игнатьич долго разглаживает красноватый рубец на лбу, след от шапки.
— Га, я угадываю, у вас какой-то праздник сегодня? Аркадий Гермогенович утвердительно склоняет голову.
— Да... объявился человек, который пропадал целых... — Он не умеет счесть, сколько же времени длилась разлука, и произносит наобум: — ...больше десяти лет.
— Это родственник?
— Больше, это друг. — И с видом лукавого превосходства: — Вы пришли ко мне, конечно не случайно? Они выдерживают паузу, необходимую для приличного перехода к самой цели протоклитовского посещенья.
— Лиза еще не возвращалась?., или уже ушла? Я видал на афише ее спектакль.
— О, она уже три недели в отъезде. Она здорова, отдыхает, ей очень хорошо. После всех неприятностей замужней жизни она имеет право на это маленькое удовольствие.
Илья Игнатьич не знал этого. Илья Игнатьич заметно разочарован и напуган. Илья Игнатьич стряхивает пятнышко с рукава, но оно не стряхивается. Он сердится, мучится, он ненавидит его, такое маленькое...
— Вы можете не отвечать мне, если вопрос покажется бестактным. Она уехала одна?
Аркадий Гермогенович двусмысленно пожимает плечами.
— Э, н-не совсем. Ведь это очень, э... далеко отсюда!
— Но все-таки... вы знаете ее адрес?
— Она просила не сообщать его никому. И даже я сам...
— Черт возьми, вы же переписываетесь с нею? — В лице Ильи Игнатьича читается бешенство пополам с растерянностью, как будто он сам ставит себе диагноз и узнает, что неизлечима его болезнь.— Га, я прошу... настоятельно прошу передать ей, что... несмотря ни на что, она по-прежнему дорога мне. Ее комната заперта на ключ и не занята никем. А если бы она захотела вернуться...— И вот перебивает сам себя:— Она уехала не с этим непристойным господином, как его?., ну, Виктором Аграфенычем, черт! Было бы ужасно...
Аркадий Гермогенович игриво приподымает все девять седых и длинных волосинок правой бровки. Пускай, пускай этот важный и надменный человек помучается полчаса над тем, что самого его терзало целых полвека!
— Дорогой друг, тайна женщины — это превыше даже тайны пациента!..— поучает Аркадий Гермогенович, шевеля поникшие обмороженные цветки.— Так говорил Бакунин.
Сейчас это имя, произнесенное Похвисневым, приводит гостя почти в исступление. Он издевательски смотрит в самодовольное лицо старика:
— Га, вы действительно дружили с этим человеком?
— О, я был последним спутником его многострадальной жизни,— без заминки и с почтенной гордостью отзывается Аркадий Гермогенович.
— Но он же умер за границей, и в год смерти (я подсчитал!)... вам было всего двадцать два.
Похвиснев долго качает головой.
— Простите, он умер на Басманной, в доме своего брата. Видимо, вы путаете его с кем-то другим. Мой Бакунин, Сергей Петрович, служил преподавателем космографии и естественных наук. Дудников ненавидел этого достойного человека не меньше, чем меня. Мне припоминается один памятный день.
Сотрясаясь от беззвучного хохота, Илья Игнатьич встает, лезет в свою меховую пещеру и, подобно Атланту, поднимает ее на себе. Проходы ему тесны, под ним Скрипят полы, рассчитанные на худосочных. Растерянный Аркадий Гермогенович бежит следом в прихожую. «Сегодня я сварил кофе больше, чем это потребно для одного. Не хотите разделить со мною завтрак, милый друг?» Протоклитов уходит, он торопится: было бы отвратительно зрелище хирурга, избивающего беззащитного старика!.. Аркадий Гермогенович сконфуженно возвращается к Танечке, незримо присутствующей здесь. «Как хорошо, что ты жива...»
Целых три дня длилось это состояние чудесной взволнованности, сравнимое лишь с качаньем на высокой морской волне. Он доставал из секретного ящика старенькую фотографию, украденную когда-то из семейного альбома в Борщне. Была изображена смуглая девочка у жардиньерки с цветами; из-под пюсового, отделанного рюшем и с плиссированными оборочками платьица выглядывали узкие кружевные панталончики. Хлебным мякишем, уксусной кислотой, осколком стекла он пытался свести с обратной стороны надпись, сделанную столько лет назад его собственною рукою: «Для берегов отчизны дальной ты покидала край чужой...» Позже, несколько свыкнувшись с радостью, он снова отыскал письмо племянницы: надо же было когда-нибудь дочитать его!.. На этот раз каждая строчка письма оглушала его.