Дорога на океан
Шрифт:
— Все мне безразлично теперь, Глебушка... все, кроме дружбы! Видишь ли, у меня нет тайн от тебя. Спуталась моя Зоська с агрономом одним. Носатый, черный, и имя зверское, точно из апокалипсиса... Экзакустодиан, каково имечко, а? Парень раза в полтора меня выше. Э, она у меня всегда сластена была! — Он поперхнулся своей тоской, схватил руку Глеба и жалко, искательно просовывал ледяные пальцы к нему в рукав, добираясь до живого тепла.— Тут я и запил, весь чирьями покрылся, с работы меня выгнали. Компаньон вскоре у меня отыскался. Он был лютый бас, в опере пел, а ему по пьяному делу палкой по горлу стукнули. Должно быть, хрящик какой повредился. Ну, и съежился его бас...
Глеб глядел куда-то в направлении головной части поезда.
— Очень интересно, если не врешь...— цедил он и уже сердился,
— Это что я утоп-то? А ты и поверил, чудо-юдо! Кто же купается в октябре, милая душа! Что я, меховой, что ли, или непромокаемый?.. Не сердись, но мне показалось, что ты тяготишься мною. Я и порешил стать для тебя мертвым, чтоб доставить тебе спокойствие. Эту приписку я сам же и устроил Зоськиной рукой... (Понюхай, понюхай, рогожи-то на морозе фиалками пахнут!) А потом устыдился, что так дурно подумал о тебе. Словом, самый факт, что я заявляюсь к тебе теперь, рассматривай как меру моего раскаянья и дружбы!..
— Я не в том смысле, Евгений,— вставил Глеб, стремясь застраховать себя от писем на будущие времена.— Но ты написал неосторожные вещи в письме.
Кормилицын с видом заговорщика нахмурил брови.
— Ты думаешь?., пожалуй, ты и прав. Теперь развелось много любознательных...
Глеб нетерпеливо перебил его.
— ...И не опоздай, Евгений. Поезд простоит не дольше полминуты...
Бригадный кондуктор уже держал наготове свисток; машинист выглядывал из будки (и страшно было видеть, что делала с ним зевота). Но тут оказалось, что Кормилицын никуда не торопился. О, его планы не нарушатся, если в дальнейший путь он отправится и вечерком. И вообще было бы законно, если бы Глеб пригрел на денек и накормил его, сорокалетнего, без папы и мамы, сироту. Это было сказано в том смысле, что, как бы далеко ни разошлись они по ступенькам общественной лестницы, солдат всегда имеет право прийти к солдату, с которым делили когда-то сноп гнилой окопной соломы,— хотя бы затем, чтобы молча просидеть у него час. И такая пристальность, почти приказание, читалась в его взоре, мимолетном и угрожающем, что Глеб не порешился раздражать попусту этого подбитого человека.
— ...конечно,— сказал он с неискренним оживленьем,— я рад поболтать с тобою. Но твой багаж?..
— Он в карманах! — И с хвастовством нищего показал пустые руки.
— У тебя нет ничего?
— У меня нет ничего. Сокровища мои остались у Зоськи. Понимаешь, даже бритва... Хотел к прокурору, но мне отсоветовали, как бывшему...
Так было даже лучше; с вещами он обращал бы на себя внимание.
— Отлично. Ступай, я вернусь тотчас же после обхода депо...— И только когда стало уже не догнать последнего вагона, передал ключи и, по чертежу на снегу, объяснил, как отыскать его дом на горе.—Но постарайся найти без расспросов!
Они возвращались сквозь игольчатый утренний мороз, поочередно перекидываясь через тормозные площадки, обмениваясь всякими замечаниями,— как ходили много раз и прежде, с тою лишь разницей, что теперь никто не пугался встречи с ними, да не очень удавалась былая искренность... Тем временем стало рассветать. Вступил в действие громоздкий механизм дорожного дня, и все жило ожиданием близкой смены. Густой сонливый дым стоял над депо; еще светились непотушенные, закопченные за ночь фонари, но уже подвигалось низкое, помойного цвета небо; громыхал в потемках маневрирующий порожняк; с перебранкой бежали станционные люди — неразговорчивое, всегда невыспавшееся племя; кошка с опаской пробиралась по путям, и вот, по-галчиному галдя, уже связывали мальчишки свои санки вверху горы, чтобы дружным поездом скатиться вниз.
У депо, где чистился над канавой паровоз, доставивший Кормилицына, друзья расстались. С минуту Глеб исподлобья следил, как развинченной походкой и чуть горбясь гость его поднимался в гору. Он шел не торопясь, должно быть — руками и глазом ощупывая этот совсем незнакомый ему мир, и, новичок, всем уступал дорогу. Вот он поскользнулся на обледенелой ступеньке, но не упал; вот проводил глазами ораву ребятишек, восторженно низвергавшихся по укатанному склону горы. Наверно, ощутив физическую тяжесть протоклитовского взгляда,— он обернулся и что-то кричал, приветственно помахивая шапкой. Этими же жестами дружбы и близости он просил его не задерживаться в депо. Тогда Глеб повернулся спиной к нему и перед самым носом входящего паровоза нырнул в черный зев деповских ворот.
Тотчас же, как будто только его и ждали, взревел глуховатый утренний гудок.
ДЕПО
В такой ранний час утра депо представлялось огромными четырехугольными потемками, со всех сторон обложенными черным камнем. Ощутимые даже сквозь кожанку, бродили в нем рассветные сквознячки. Подобно металлическим брусьям под потолком, они связывали воедино разрозненные впечатления об этом сводчатом и нежилом пространстве. Депо состояло из шести секций; каждую из них промывные каналы делили на ряд стойл, и в них, с плотностью поршней вдвинутые в полутьму, покоились недвижные тела машин. Иные стояли без колес, поднятые на домкратах для обточки, другие как бы зевали разверстыми дымовыми коробками, и видны были располосованные светом их черные трубчатые внутренности. Оживленье начиналось по мере того, как очередная смена заступала свое место. В прокоптелых воронках на потолке зажигался неверный, чумазый свет, и в сознанье отпечатлевались не целостные предметы, как привык мыслить о них разум, а лишь искромсанные части их, попавшие в тусклые, качающиеся световые конуса. По числу лампионов таких кусков в первом помещенье, куда вошел Глеб, было четыре.
Можно было бы обобщить наблюденье и показать, как меняется выраженье мира в зависимости от того, освещен ли он ущербной луной, или вспышкой шрапнели, или тленом угасающего костра. С равным правом запах мог лечь в основу описанья, и тогда краской служили бы даже едкий смрад горелой пакли, или ядовитый дымок паровозов, стоящих под заправкой, или щекотная смесь пара и перегретого мазута. С не меньшей выразительностью и звук способен был оформить очертания деповского утра. Тогда в звуковой путанице ухо различило бы шумы трудовых процессов — скрежет сверл, или вкрадчивый шелест трансмиссий, или визг напилка, наложенного на подшипниковую бронзу... Подавленное настроенье Глеба могло стать таким же оформителем впечатлений. И хотя пока ничего преступного не произошло там, на платформе, никогда чувство вины не обострялось в нем до такой степени. Оно придавало подчеркнутую новизну этому месту, знакомому ему до отвращения. Так, с давно утраченной остротой он ощутил сернистый привкус угольной гари на языке... Вдруг он вопросительно вскинул голову.
Он услышал простенькую, в пределах одной октавы, мелодию, затейливо выписанную на шумовом фоне депо. Где-то здесь, среди дремлющих и параличных машин, пели дрожкие латунные язычки. И оттого, что не сразу поддавались разгадке ни инструмент, ни самая песенка, раздражение Глеба усилилось. Стремясь доискаться до причины, он вступил в ближайший световой круг. Мелкий, частый грохот передался ему одновременно и через ноги и через ухо. Человек с отбойным молотком приник к дымогарной решетке; он вальцевал трубы. Гудело гулкое чрево котла (но песенка была слышнее!). Мастер поздоровался с начальником, и начальник отошел. Такой же точно паровозный хирург сидел на горбу другой машины, копаясь в сухопарном колпаке. Факелок, похожий на чайничек, пылал сбоку. Оранжевые, текучие отблески огня глянцевели в засаленных штанах мастера, и заплаты на них были как бы из красной меди. Самое лицо мастера исчезало в потемках, но вот блеснули зубы, и Глеб понял, что тот улыбнулся.
— Стараются татаре-то... всю ночь малярили! — И показал на соседнюю секцию, откуда доносилось шипенье пара и исходило голубоватое свеченье.— Точно невесту обряжают... На такую во всем Черемшанске хахаля не наймешь!
Смысл его замечания был злостный, непонятный, но постыдный.
— Я не люблю твоих прибауток, Гашин,— сдержанно заметил Глеб,— и давно держу тебя на примете.
Мастер засмеялся, с низменным воодушевленьем сдернул с себя шапку, и странно было видеть, что прическа у него слежалась в виде кепки. Смешок означал, что Гашину известны пределы его власти и что ссориться с ним не следует.