Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
Шрифт:
Вечером искала его в стане.
— Когда плывете? Завтра? Вчерась только прибыли… Аль еще поживете?
Ластилась:
— Гаврек, ты скажи… Он говорит — не к Строгановым.
Он отозвался тихо:
— Сама понимай…
И на эти слова она опять взвизгнула истошным, исступленным, бессмысленным визгом. Визг этот сейчас снова (будто и не умолкал он) встал в ее ушах, и, сама не понимая как, она закричала в лицо стольнику:
— Как собаку? Со двора долой, ворота заколотить — околевай одна, собачонка? Кровь родную кидать?
— Что ты? Про что ты? Чья кровь? — забормотал стольник.
— А Федька? —
— Ведом след, — перебил этот вой проводник. — Нам и без тебя ведом. За Астрахань подались, на Хвалынь–море, в Персию. Чего крутишь? Ну! — с угрозой повысил он голос.
Но неловко опять коснулся ее полной руки стольник, погладил с грубоватой лаской, сморщился и сказал вдруг нежданное слово:
— Детка…
Она ничего не видела, точно очнулась сейчас, и, серьезно глядя на доброго, стоящего перед ней старика, быстро сказала:
— К Строгановым уплыли, в Пермь Великую.
— Красавица, — причмокнул губами Беретт.
— Что говоришь? К Строгановым? Мыслимо ли? Подумай, — не поверил стольник.
— Лгу? — метнулась женщина. — Не одна я тута, остались ихние… по ямам… у них спроси, услышишь…
Все с тем же доверием смотрела она в глаза Мурашкину, словно что–то соединило ее с воеводой.
— И спросим. Этих? — раздался опять глухой бас проводника.
Грязных, в изодранной одежде, гнали стрельцы пятерых мужиков. На руках, на заросших лицах их чернели кровоподтеки. Стрелецкий отряд извлек их из земляной ямы в скрытом месте, указанном проводником.
А женщина не замечала проводника, и голос его долетел до нее словно из отдаления.
— Этих! Этих! — ответила она не ему, а Мурашкину (близко, близко земля, и конец, и смерть!).
Один из мужиков повернул голову.
— Ребя, гляди, ведьмачка! Тая самая ведьмачка! Чтобы утроба твоя лопнула, окаянная! Подавиться тебе сырой землей!
Она провела рукой по лицу, точно что–то стряхивая, стирая с него. Увпдела мужиков, стрельцов, а рядом с собой–мясные голые подушки щек над жесткой, смоляной, проволочной бородой, сближенные, страшноватые, красноватые глаза, и зрачки ее расширились.
— Красноглазый… Ты? — с трудом выговорила она.
— Узнала? — усмехнулся он.
— Волк ты, — по–прежнему тихо сказала она. — Людоед… Косматый. Ничего я ни про кого не знаю. Где были, куда ушли — не знаю. Не ведала и не ведаю. Солгали мне. А этих — николи не видела… Николи. Слышишь?
— Ну, ты… — Он грязно выругался. — Затрепала подолом! Забыла? — Сближенные по–птичьи, тяжелые глаза ощупывали ее, она поникла под властью этих глаз господина. — И так скажешь. Скажешь, как миловалась с Ивашкой Кольцом. Скажешь, как стелила Рюхе Ильину, чтобы пригревал тебя, пока каталось то Кольцо по разбоям. И куда проводила воров–душегубов, зачем оставили они тебя здесь — скажешь. А не скажешь — как подкурят тебя снизу, и руки твои в суставчиках хрустнут, и клещиками ногти вырвут, заговоришь.
Она отшатнулась, вскинув обе белые, полные руки, точно заслоняясь ими, точно спасая их от невыразимого
— Не скажу! — выдохнула она, не помня себя.
И кинулась прочь. Стрельцы подхватили ее.
— А заговоришь, — почти ласково проговорил проводник. — Пытать!
Видно, не простой он проводник, но имел такую власть, что вот велел и без стольникова спроса. Но тут он перехватил.
— Пустить! — вдруг фальцетом заорал стольник •— Ослобонить! Без нее обойдется…
И, не глядя, гадливо отстранив проводника, чье опущенное лицо, подушки щек, недобро вспыхнувшие глаза еще больше налились кровью, Мурашкин неловко сунул ногу в стремя, шумно дыша, лег животом, сел и, согнувшись, грузно протрюхал рысцой к мужикам.
— Воры? — спросил Мурашкин.
— Нет, — ответил тот, у кого были рваные ноздри.
— Казаки?
— А казаки.
На дыбе, корчась, Рваная Ноздря хрипел:
— Молчи, Степапко, собака!
— О! — проговорил Беретт. — Но ведь он молынит. Он знай: ex lingua stulta incommoda multa [19] .
19
От глупого языка много неудобств (лат.).
Капитану было очень не по себе, мужчина — это рубака и солдат, но не кат (необходимый, впрочем, настолько в благоустроенном государстве, что великие короли сами не гнушались исправлять эту должность); все же латинская фраза показалась ему остроумной.
— Когда я биль в Бордо, — отворотившись, стал рассказывать Мурашкину, проводнику и прочцм Беретт, даже не следя, слушают ли его, — когда я биль в Бордо, парламент этот великий город украшал мессир Мишель де Монтень. Он обладал душа до того прекрасный и нежный, что кавалер не мог вынести никакой дурной запах. И он не имел волос на темя, но самый тонкий разум в свой голова. Я занес в мой журналь его сентенции. Никого не называй счастливый, пока он не достиг своей смерти. А еще так: для шефа осажденной доброй фортецца, крепости, не будет удачной мысль, как дурак, покинуть свои стенки и выйти на поле для любезный разговор с вражеский шеф. И еще: предавать себя истинной философй — что есть? Предавать себя истинной философии есть учиться умирать. Этот простой мужик–казак — философ, ma foi1 [20] .
20
Ей–богу (франц.).
Так и не понял воевода Мурашкин, куда девались Ермак и его люди. Мужики не сказали ничего. Из окрестных жителей многие, верно, и сами ие знали, несли чушь: ушел в Астрахань, побежал к ногаям, подался воевать с поляками.
И Мурашкин двинулся восвояси, уводя с собой в колодках пойманных казаков и еще кой–кого из тех двух деревенек, что и столетия спустя прозывались Ермаковкой и Кольдовкой.
Но темной ночью один из колодников, который несколько суток до того не спал, когда спали другие, а перетирал, корчась от боли, цепи на своих искалеченных ногах, сбил накопец эти цепи и ушел, шатаясь, черный, в лохмотьях, страшный.