Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
Шрифт:
— Победить в баталия целый флотилия с царски орел и царски злото! Подвесить ambassadeur… как говорится?.. посёл персидский шахиншах на рее его собственный корабль, как… как святой Енох, летающий в небо! О, это есть неслыханно! Это достойно бессмертия в анналах истории!
— Я говорил, — буркнул проводник. — Упреждал. Крылья резать надо было на Дону. На Волге стал воровской царь.
— О!
— А что «о»? Не–бывало, так и не будет: по такому рассуждению живем. А его голова — вон она: меж Москвой и шахом всунулась. Где воры? На Персию ринулись, верно говорю — вот хоть на плаху лечь. Опробовали сперва: на царские орленые суда с казной
Беретт похвалил:
— Ти умный человек. Ти уважаль анналы истории.
Проводник разговорился:
— Воры супротив свово государя. Супротив персиянской державы великой! Вона какой разбег взял! А дальше? Уж не поманит ли и сама Москва–река? Не нынче, не завтра — и мечты такой, может, ласкать еще не смеет, лишь разбег берет… Но попомните: поманит. Я говорил — на посмех приняли мои слова, — сказал он жалобно. — Как потянутся воры к царскому венцу, царевать на Руси, — тогда, верно, на Москве поверят. Да не поздно ли?
Беретт не все понял, да, в конце концов, не настолько уж его занимали сами по себе все эти домашние московские тонкости и счеты, весь этот разбор причин экспедиции на Волгу, где выросло нечто, что еще не стало жакерией, но тем не менее грозило жакерией. Не настолько занимало это Беретта, чтобы он обрек себя на роль безмолвного слушателя. Он оглянулся. Стольник даже не заметил, что капитан Поль–Пьер Беретт больше не гарцует рядом с ним. И, полный обиды, Беретт ответил проводнику:
— Ти мудрый человек. И ти плаваль на Дон–река — это мелкий плаванье. Вот тп плывешь Москва и Вольта — о, это достойно! Но есть знаменитый плаванье для большой корабль: ти должен покидаль этот страна — ти вирос больше его, — и vous allez au слюжба [16] его величества султан et puis [17] его величества романский имперер. Это есть дорога des hommes de g'enie [18] . И ти станешь добрый католик. Потому что твой большой дорога доведет до город Пари, и капитан Поль–Пьер Беретт отворит тебе дверь шато Лувр. И там ти будешь понималь, что человек чести слюжит целый свет, чтоб заслюжить умирать в город Пари.
16
Вы отправитесь на службу (франц.).
17
И потом (франц.).
18
Одаренных людей (франц.).
Он произнес эту длинную речь с жаром, но не без затруднений. Проводник отбился от отряда, и теперь Беретт скакал вместе с ним по кручам и буеракам. В лощине с отвесными склонами пришлось даже сойти с коней. Клочья туманной мглы волоклись по вымокшей траве. Была глубокая осень. Ноги скользили и вязли в глине. Мокрое белое перо упало со шляпы Беретта. Он чертыхнулся, увидев на воткнутых палках какие–то облезлые перья. Валялся проржавевший казан, похожий на железную шайку, сшибленную
— Ти заставлял меня карабкаться, как кошка за попугай… как четверорукий обезьян за орех кокос… как похититель за диамант Коинур… чтобы показать вот этот дырка в гора? — рассердился Беретт. — Но воровски казак не суть барсук или ночной крылатый мышь. Почему ти не лечил твои глаза? В них есть морбус трахома, человек будет от него слепой…
Он так и не понял, чего искал проводник в этом месте или что напомнило оно ему.
Оба сели на лошадей и пустились догонять отряд. Вскоре послышались крики и голоса.
Ратники толпились вокруг чего–то на отлогом склоне, поросшем молодыми дубками. Видно было, как Мурашкин дал шпоры вороному и въехал в толпу.
Два обнаженных тела привязаны к стволам. Они уже тронуты разложением, со многими следами сабельных и ножевых ударов; голов нет. Стольник долго глядел на них, потом перекрестился широким крестом, спешился и простоял без шапки, пока их зарывали.
— И кто бы вы ни были, — истово, как молитву, сказал он над их могилой, — гости ли, купцы аль простые хрестьяне, за все, пред господом и государем, воздам вашим мучителям.
Он не знал, что то была месть и кара атамана вольницы тому, кто тогда на Четырех Буграх, выкатившись вперед, помянул про донской закон и затем укрылся в толпе, и тому, кто потребовал дувана казны. Их схватили, чуть только отплыли с острова. На Жигулях, в казачьем гнезде, совершилась их казнь.
— По коням! — негромко, сурово велел стольник стрельцам.
В рыбачьей деревеньке Мурашкин собрал жителей.
— Были; куда делись — не ведаем, — сказали они о казаках.
— Никто не ведает? — повторил Мурашкин и оглядел толпу.
Тогда отозвалась женщина с круглым набеленным лицом и высокими черными бровями:
— Я скажу.
Мурашкин по–стариковски мешкотно опять слез с коня, подошел к ней, взял ее за руку.
— Звать тебя как?
— Клавдией.
— Открой, милая, бог видит, а за государем служба не пропадет.
— Не надо, я так…
Неделю ли, месяц назад это было, она не помнила. Стояло это перед ней — точно только вчера…
…Зеркальца, коробочки с румянами, бусы, обручи, подвески, сапожки, бисер, летники, шубки — все она упихивала, уминала в укладки с расписными крышками. Разоренное гнездышко — горница…
— Улетаешь, Клавдя?
Это Гаврек, казачок.
Она порхнула мимо, засмеялась в лицо ему, принялась горой накидывать подушки, почему–то взбивая их, пропела:
— Далече, не увидимся!
— К старикам на Суру?
Взялась пальцами за края занавески и поклонилась.
— К старикам — угадал, скажи пожалуйста! Строгановыми зовут. Не слышал?
— О! Значит, берет? Берет, Клава?
Тряхнула головой так, что раскрутилась и упала меж лопаток коса.
— Ты берешь! Ай не схочешь?
— Трубачам одна баба — труба.
Так грустно сказал казачок, что даже пожалела его (не одну себя) и улыбнулась ему.
И опять засмеялась, приблизив к нему свои выпуклые глаза, — знала, что трудно ему делается от этого. Но вдруг почувствовала, как покривился, стал большим, некрасивым ее рот, отскочила, начала срывать, мять вышивки: цветы с глазами на лепестках, птиц, которые походили на нее-Крикнула:
— Уходи! Федьку–рыбальчонка только и жалко.
— Клава…
— Уйди! — взвизгнула она и притопнула.