Дорога на простор
Шрифт:
– Я не забыл.
– Не забыл?! Вишь, не забыл. Вот они, "веки вечные", – с тобой мы, Гавря… – Его голос потеплел от ласки. – Летучий ты пух, да носило тебя моим ветром!
Рука атамана легла казаку на плечо.
– Малых-то, ребятишек – много ль у тебя?
– Не ведаю, батька, как знать мне?
– Эх, Гавря, пушинкой и пролетишь, следа не врежешь.
Это была укоризна. Но долго ничего больше не прибавлял атаман. А Гаврила подумал о жизни о своей, о людях, носимых по ветру, как перекати-поле, и ему стало горько. Услышал неожиданно:
– А
Изумленный, переспросил Гаврила:
– У тебя?
– Давно… сколько уж тому. А закрою глаза – и слышу журавль скрипит. Кры-кры, кры-кры. Колодезь там – подле самой избы. А за бугорком речка, песочек белый. Все кораблики пускал мальчонка – из осинки выдолбит, палочку приладит и пустит. Беленький рос, не в меня, знать, в мать.
– Кто ж была она?
– Аленкой звали…
– Померла?
– Нет, сам ушел. Той речкой и уплыл. Плакала, билась. Попрекала: иную избу, с иной хозяйкой искать иду. Слабое бабье сердце…
– Ты не жалей, – сказал Гаврила.
– Жалеть… Что она – жалость? А вижу, как вчера было: стоит – и уж ни слезинки, глаза сухи, ровно каменная. Ожесточилась сердцем… Мысок набежал, скрыл, одно слышно – журавль скрипит: кры-кры.
Он все возвращался к своему давнему.
– Жизни краю нет, пока дышит человек, – так думал я тогда. Ищи свое! Иди, Ермак. Ночью лежишь тихо, на небо смотришь: сколько звезд – и все будто одинокие, а приглянешься – разные. Прозваньям-то их прохожие, проезжие люди выучили, да мало тех прозваний: все под ноги глядит себе человек. Где я ни бывал, а, ясная ночка, подыму глаза – узнаю звезды. Одни они, значит, – только чуть повыше аль чуть пониже на небе.
Он замолчал, не перебивал, не мешал ему Гаврила.
– И решил я тогда: везде путь человеку. Надо будет – далече пойду, где русская душа не бывала – и туда дойду. Дойду и сыщу, чего искал. И отмщение найду за все – и за слабые те бабьи слезы, и за глаза сухие Аленкины…
– Знаю, за тобой шел, ты вел. Чтоб на просторе жить, на воле – вольницей.
– Эх, – как бы с досадой отмахнулся Ермак. Долго молчал и, должно быть, хмурился. Вдруг сказал: – Города бы мне городить, Гавря!
Ильин тихо:
– Ты царство ставить хотел.
– Царство? – повторил Ермак. – Казачье мы вершили дело, а обернулось оно… Русь вот, за ним. Сама пришла и стала – накрепко. Не та она, что при отцах. Москва – не та. Вот и свершили иное, чем замахнулись. Да только иным, не мне его видеть. – Он вобрал воздуху в грудь, и голос его окреп. – А пусть и по-боку нас, пусть же – князи-бояре… На час они, как Болховской-князь; пришел – и уж зеленую мураву телом своим кормит. Как глазом моргнуть – вот что они. И над тем, что свершили мы, они не властны. И над реками не властны, над землей, над простором лесным и над народом – ему же нет смерти. Великую тропу открыли мы, первые проторили. А он, народ, пойдет за нами. Дальше нас пойдет. Тыщи несчетные двинутся, землю пробудят, украсят. Помянут нас, Гавря, и в ту пору скажут,
Он говорил быстро, точно торопился все высказать до того как загорится утро и откроет его лицо.
В последний раз воспрянула сила Ермака. То, на что он решился, было еще дерзновеннее, чем все прежнее.
Он выслал с Мещеряком почти все войско. Сам остался с горстью людей в городе, теперь беззащитном.
Выбрал для этого темную ночь (то было спустя три месяца после начала осады).
Поодиночке переползали казаки через валы и стены. Мещеряк выпрямился. Тускло догорали татарские костры. Торчали вокруг них поднятые оглобли телег. Потянув носом воздух, Мещеряк приказал:
– Пошли.
Беззвучно миновали стан под Кашлыком. Черная тьма поглотила обложенный ордой карачи город Сибирь.
Мещеряк вел людей прочь от него, в Саускан.
Охрану у карачиных шатров перебили прежде, чем она успела схватиться за оружие. Казаки ворвались в шатры. Убили двух сыновей мурзы. Сам мурза едва ускользнул.
Шум боя донесся до орды под городом. Кинув стан, татары побежали на выручку к мурзе. Занималось утро. Казаки сдвинули повозки карачина обоза и отстреливались из-за них. Татарские лучники напрасно сыпали стрелами. До полудня татары пытались сбить казаков с холма. Но казаки били в упор, без промаха. Татарские воины падали у могил древнего ханского кладбища.
Тогда, не зная, сколько перед ними врагов, и боясь, что другое русское войско ударит им в тыл, из Кашлыка, татары побежали.
Ермак вышел из города. Со всеми казаками и стрельцами он кинулся преследовать бегущих. Он мстил теперь за Кольцо, Пана и Михайлова, за всех изменнически погубленных карачей.
Мурза Бегиш укрепился на высоком берегу озера, что тянулось вдоль Иртыша выше Вагая. Много карачиных людей пристало к Бегишу. Ермак не стал осаждать город. Казаки взяли его сразу яростным приступом.
– Отдай его мне, – сказал Мещеряк.
Ермак кивнул.
Лишь немногие из запершихся в городе спаслись бегством…
Затем были взяты Шамша и Рянчик. В Салах татары сдались после первых выстрелов. Из Каурдака население скрылось в леса.
Елегай, княживший в Тебенде, вышел к Ермаку с поклонами и подарками. Он вел с собой красавицу дочь, которую сам Кучум сватал за своего сына. Тебендинский князь привел ее, чтобы отдать казацкому атаману вместе с лежалыми рыжими мехами и полосатыми халатами.
Но Ермак отказался от живого дара.
Он сумрачно обернулся и пригрозил своим:
– Смерть тому, кто ее тронет!
Русские ни до чего не коснулись в городе Елегая, старика с лисьей душой, отдававшего на поругание дочь, лишь бы удержать в дряхлых руках княжескую власть.
В местности Шиштамак, недалеко от речки Тары, Ермак остановился. По выжженной степи, покрытой травами, похожими на серый войлок, кочевали туралинцы. Они были нищи и беззащитны. И шайки беглых людей карачи угоняли их скот и жгли их убогие камышовые шалаши.