Дорога неровная
Шрифт:
Александра споткнулась: это же любимая песенка Полины, второй жены брата Геннадия, которая ни слухом, ни голосом не обладала и могла петь лишь эту смешную, незамысловатую частушку. Она покрутила головой и увидела, что во дворе одного из домов какая-то женщина поливает розы и поет голосом Полины. Александра подошла ближе: и впрямь — Полина! Тут из дома вышел статный мужчина, одетый лишь в просторные брюки из льняной ткани, босой, и в нем Александра признала своего брата — таким красивым, с пышной волнистой шевелюрой, он был на одной из фотографий в фотоальбоме Павлы Федоровны.
— Пигалица, привет! Заходи!
Александра удивилась, что увидела брата, умершего несколько лет назад. Но не испугалась, резонно решив, что он жив, раз видит его и открыла калитку, вошла во двор. Брат обнял ее, не прижимая к обнаженной груди, пригласил зайти в дом. Из-за дома вышел Максим Егорович Дружников, тоже, как и Геннадий, в белых брюках. Геннадий, угадывая вопрос сестры, сказал:
— Папка с нами живет, а мама с дедом, — так они всегда звали Смирнова, — на другом конце улицы, ближе к лесу. Дед любит по грибы ходить да на рыбалку, а там — река.
И они, втроем, вошли в дом. Следом пришла и Полина, быстро накрыла на стол, оказалось, что она — ловкая, сноровистая, совсем не такая, какой она была в последние годы жизни — неряшливой, толстой и ленивой.
— Садись, поешь, — пригласил брат, и Александра согласилась, потому что проголодалась, бродя бескрайними полями.
Еда на столе оказалась простой, обычной — картошка, залитая маслом, присыпанная зеленью, гречневая каша да вишневый компот. Ещё стоял на столе большой серебряный кувшин. Александра осторожно присела на край легкого, хрупкого, сплетенного из лозы, стула, и Геннадий, заметив ее осторожность, произнес, улыбаясь:
— Не бойся, не упадешь, папка плел.
Несколько минут ели молча, когда поели, отведали компота. Хозяева налили в бокалы розовое питье из кувшина, а потом так же молча встали из-за стола. Полина принялась убирать со стола, остальные вышли во двор, устроились на удобных креслах, тоже плетеных из лозы, вокруг стола с такой же столешницей, покрытой цветастой клеёнкой.
— Ну что, сестренка, как дела?
— Знаешь, у меня странное чувство, словно я попала в машину времени. Мы с Лидой на твою могилу едем, на мамину, а ты — живой! Ген, я ничего не пойму.
— Ну, как тебе объяснить… — Геннадий задумался. — Понимаешь, я — живой, но в то же время — не живой в твоем понятии. Ты же читаешь фантастику, знаешь о параллельных мирах, вот и я теперь в таком мире, вернее, не я, а моя энергетическая суть. И ты видишь меня таким, каким хочешь видеть.
— Все равно не понимаю…
— Ну и не надо понимать, время твое еще не подошло.
— А мама? Ведь она… Она раньше тебя…
— Ну не мучайся ты! Да, раньше меня умерла, ну и что? А мы вот здесь — вновь вместе. А ты — там! — он махнул рукой в неопределенном направлении и крикнул: — Полина, позови мамку, скажи, Шурка-пигалица пришла!
У Александры вообще, как говорится, голова кругом пришла. Мама? Откуда? Живая?
Но Павла Федоровна и впрямь пришла, все такая же сухонькая, волосы острижены до шеи, в них совсем мало седины, а вот Смирнов — седой совсем, такой, как лежал в гробу.
—
— Шурочка, я давно уже тебя простила. Да и за что? Ты все делала для меня, что могла, и как умела. Я понимала, что у тебя уже своя семья, но все равно сердилась, если ты мало со мной разговаривала. Ну что было с меня взять? Малый и старый — все одно. А вот что Лиду взяла с собой — спасибо, она думала, что я не любила ее, но я очень ее любила, как и тебя, как Гену, как Витю… Я ложилась спать и молилась за вас всех, как умела. Это ты прости меня за обиды, что иной раз творила тебе. Помнишь, привезла ты из роддома Антошку, а я из дома ушла, не помогла тебе… Потом к Вите уехала… Знала, что обидишься, но уехала. Ты и у Лиды попроси за меня прощения, пусть знает, что я очень ее любила и переживала всегда за нее, ведь ее Семен — не сахар был характером.
— Мама, мам… — она положила голову на плечо матери, — мама, мне плохо без тебя, так плохо. Хочется поговорить с тобой, а тебя нет. Хочется посоветоваться, тебя нет…
— Шурка, не лукавь, — погрозила мать пальцем и вновь отстранилась, — ты всегда самостоятельной была, и не нужны тебе мои советы.
— Нужны, мамочка, нужны! Я только потом поняла, как была не права иной раз в спорах с тобой, когда защищала Витальку! Ты прости меня!
— Доченька, я давным-давно уже тебя простила, да и не сердилась я! Ты была хорошей дочерью, ты многим жертвовала ради меня. Но Виталька Изгомов… Тебе на роду было написано, чтобы через боль и беду понять свое предназначение. Но даже в самой худшей судьбе есть возможность для счастливых перемен.
— Ну и какое оно, мое предназначение? И какие у нас могут быть счастливые перемены? У нас, там, творится такое, и хорошо, что вы этого не видите — нет Советской страны, той, за которую бился Егор Корнилыч, твой отец, за которую погиб Максим Егорович, а отец Вити лишился ноги. Молодежь нашу спаивают, травят наркотиками, нашу страну мечтают постепенно заполонить другими народами… Ах, мама… Мне трудно об этом говорить!
— А ты, Пигалица, скажи, — хохотнул коротко Геннадий, — глядишь, и нам все будет ясно.
— Знаете, вы все, наверное, счастливые, что не видите ничего. Если бы вы знали, как мы трудно переживали реформы, как страшно было, особенно моему поколению, мы же выросли на коммунистических идеалах. А про фронтовиков даже и говорить нечего: было время, когда фронтовики боялись ходить в школы на встречу с ребятами.
Геннадий молча слушал, не глядя на сестру, чтобы она высказала наболевшее без стеснения.
— Мне плохо. Хочется, чтобы рядом был надежный человек, и могла я стать обычной женщиной, не лидером, ну, в конце концов, не ломовой лошадью, — Александра всхлипнула. — С самого детства — все сама да сама, что Виталька, уходя, укорил меня в том, мол, с ним не советовалась, все время по-своему поступала. А когда советовалась, он решение оставлял за мной.