Дорога уходит в даль...
Шрифт:
— Косточка… Мозговая! — Юлька даже порозовела от радости.
— Кушай, кушай! — Томашова дает ей ложку. Но Юлька отрицательно качает головой:
— Без тебя не буду!
— Ну, и я поем…
Мать и дочь черпают ложками борщ из котелка. Но я вижу — Томашова зачерпывает борщ реже, чем Юлька.
Борщ съеден, Томашова подносит котелок к губам Юльки:
— Выпей все, до последней капли!
Юлька обгладывает косточку — глодать, впрочем, нечего, косточка голая, как ветка, с которой содрали кору. Потом она стучит косточкой по чистой бумажке, которую мать положила на ящик, —
— Пополам! — командует Юлька. — Тебе и мне.
— Да я его и на дух не терплю, этот мозг! — уверяет Томашова.
— Мамця!
— Вот як бога кохам, никогда я этот мозг не ем!
— Мамця!
— Еще когда я девчонкой была, всегда, бывало, младшему братишке мозговую кость отдавала! Кушай, кушай все…
Юлька съедает с бумажки костный мозг. Потом, приложив к губам круглое отверстие в кости и щелкая языком, она старается высосать остаток мозга, засевший в глубине кости. Это ей удается, и она с восторгом съедает все.
— Цурэчка моя… — Томашова смотрит на Юльку затуманенными глазами. — Чего бы только не дала я… чего бы не сделала… Только бы выросла ты, перепелочка моя! Только бы стала ходить…
Набравшись храбрости, я говорю:
— Надо показать ее доктору… Доктор вылечит!
— Ах, док-тор? — Томашова снова насмешлива и недружелюбна ко мне. — А где я возьму полтинник для доктора? А доктор лекарство пропишет — опять плати: аптекарю! Я за стирку двадцать копеек в день получаю. И не всякий день у меня работа есть…
— Мой папа с вас денег не возьмет! — горячо уверяю я.
— Не слыхала я, — ворчит Томашова, вымывая котелок и ложки, — не слыхала про таких докторов, чтобы даром лечили!
Юлька, послюнив худенький палец, тщательно подбирает с ящика немногие оставшиеся хлебные крошки. Ворвавшийся было ненадолго в подвал запах еды — борща, хлеба — уже испарился без остатка.
— Носила я Юльку к одному доктору, — рассказывает Томашова. — На курорт, сказал, везите, к морю. Давайте ей свежие яички, мясо и бульон… Нет уж! Я ее на днях к Острабрамской божьей матери понесу. Целый день с нею на коленях перед иконой стоять буду. Молиться буду, плакать буду!.. Ксендз Недзвецкий говорит: божия матерь сделает чудо — поправится Юлька!..
— Буду ходить, мамця? Ногами?
— Будешь ходить, цурэчка! Бегать будешь!..
Тихонько простившись с Юлькой («Завтра прибегу — с картинками!») и вежливо поклонившись ее маме (она на мой поклон не отвечает), я ухожу из погреба. Поднимаюсь по лестнице гораздо лучше, чем давеча спустилась, — без всяких неприятностей.
Выхожу на улицу — ох, какими светлыми кажутся мне весенние сумерки после темного погреба, освещаемого полосатым светом фитилька! Пахнет свежестью — только что, видно, прошел теплый, весенний дождик. Пахнет почками, распускающимися на чахлых деревцах вдоль уличного тротуара. Из открытых дверей магазинов вырываются десятки интересных запахов. Откуда-то доносится смех, где-то во дворе звучит песня. Издалека слышно, как в городском саду духовой оркестр играет вальс «Дунайские волны»… От улицы пахнет жизнью!
Толстая булочница, пани Гринцевич, бросает на тротуар горсть хлебных крошек, на них набрасываются воробьи и синицы… Мне вспоминается, как Юлька, послюнив худенький палец, собирала с ящика хлебные крошки…
Я бегу домой.
Впервые замечаю: почти во всех домах — крохотные оконца на уровне тротуара. Теперь я знаю, что это окна подвалов, где живут люди. Такие, как Юлька и ее мама.
В тот вечер, как на грех, папа возвращается домой так поздно, что я уже лежу в постели и с величайшими усилиями стараюсь не заснуть.
— Ой, папочка! Я так тебя ждала… Если у кого ссудная касса, так это Скупой Рыцарь?
— Нет. Это ростовщик.
Папа устало опускается на стул около моей кровати.
— Папа! А если у человека ноги — как макароны и он совсем нисколько не может ходить, ты такого лечишь? Чтоб он ходил, как все люди…
— Пуговка! — говорит папа с укором. — Я все-таки думал, что ты умнее. Как я могу тебе на это ответить? Я же должен сам видеть, что за человек, что за ноги, почему они не ходят… Пусть мне покажут этого человека.
— А ее мать не хочет!
— Чья мать? Чего не хочет?
— Юлькина… Девочки Юльки мать… Она не хочет, чтоб Юльку лечил доктор!
— А не хочет, так из-за чего нам с тобой волноваться?
— Юлькина мать хочет, чтоб Юльку боженька вылечил!
— Фью-у-у-у! — свистит папа и встает, чтобы идти в столовую: он сегодня еще не обедал.
— Папа… — Я удерживаю его за руку. — Посмотри Юлькины ноги! Пожалуйста!
— Нет.
— Почему, папа? Почему ты не хочешь?
— Как же я тебе объясню, когда у тебя мозги пуговичные! Ну, попробуй все-таки понять. У меня с боженькой разделение труда: или он, или я. Вместе мы не лечим. Понимаешь?
Я не очень понимаю. Неясные, смутные мысли толпятся в моей голове, беспокойные, как вода, которая вот-вот закипит в кастрюле. Вот-вот поймаю… Вот-вот пойму…
Но тут я засыпаю.
А на следующее — прохладное, туманное — утро я вбегаю во двор, где живет Юлька. В коробочке я несу ей все фигурки с листа «Ромео и Джулия», вырезанные, наклеенные на картон, и даже с картонными подставочками, чтобы они могли стоять на столе (я встала рано, чтобы успеть все это сделать). Но уже издали вижу, что отверстие, ведущее в их погреб, закрыто чем-то вроде ставня с большим висячим замком.
— Нету их! — объясняет мне соседка, высунувшаяся из соседнего оконца. — Унесла Томашова свою Юльку! К Острабрамской божией матери понесла…
Глава седьмая. ОЧЕНЬ ПЕСТРЫЙ ДЕНЬ
Из Юлькиного двора я возвращаюсь очень подавленная. Я хорошо знаю и живо представляю себе, — что происходит там, куда Юлькина мама понесла свою калеку-девочку.
Острабрамская (по-русски — Островоротная) улица, как река, запруженная плотиной, перерезана поперечной стеной и большими старинными воротами: стена соединяет обе стороны улицы. Это и есть Остра Брама — Острые Ворота. Узкая Острабрамская улица вливается в эти ворота, как под мост, и снова, вылившись из них, течет дальше. Ворота глубокие и двухэтажные. В верхнем их этаже, над самым проездом, помещается часовня с чудотворной католической иконой Острабрамской божией матери.