Дорога уходит в даль...
Шрифт:
— Па-а-звольте, мармазель! Па-азвольте па-а-сматреть! — И перед моими глазами вырастает рука пьяного мужчины. Он хочет вырвать у меня лист с «Ромео и Джулией!»
Сильнее прижимаю к груди свое сокровище и невольно подаюсь назад. Но пьяный продолжает наступать, прижимая меня к воротам соседнего дома.
— Очень дивные картинки, мармазель-стриказель ди бараньи ножки… — бормочет он.
И, внезапно приблизив ко мне лицо, шипит:
— Отдавай, дура, портмонет! А не то ка-ак дам!
Впервые за свою короткую жизнь я вижу так близко пьяного! С криком отшатываюсь, проскальзываю в ворота соседнего дома, бегу
Юркнув за бочку, подставленную под водосточную трубу, я начинаю немного успокаиваться. От бочки пахнет плесенью и дождевой водой, — это спокойные, не враждебные запахи. Вор, вероятно, отстал, потерял мой след. Выглядываю из-за бочки — во дворе никого. Только слышу, как нежный детский голосок поет польскую песенку:
Э-гей! Цыгане толпой веселойБродят беспечно по нашим селам…Страх мой начинает утихать. Я соображаю: это дом Гружевских, отсюда два шага до того дома, где живем мы. Постою еще немного здесь, в безопасности, за бочкой, и побегу домой,
А детский голосок поет. В песне цыган гордо говорит девушке:
"С пером на шляпе, в плаще шелковом,Слушай, дивчина, мое ты слово:Люби не графа, люби не пана —С ласковым сердцем найди цыгана!"Откуда доносится голосок? Из окон дома? Нет, он идет словно из-под земли. Я хочу узнать, кто это поет. Голосок такой легкий, светлый… Я иду туда, откуда он вытекает, как ручеек из-под земли…
Так подхожу я к темному отверстию в стене почти на уровне ног. Голосок несомненно струится оттуда! И цыган, про которого поется, кончает песню:
"Нет у цыгана ни земли, ни хаты,Но он свободный! Но он — богатый!Над ним не свищет нагайка пана…Куда не взглянет — земля цыгана!"Подхожу вплотную к черному отверстию. Оно похоже на вход в звериную нору, какие я видела на картинках в детских книжках. Какой милый, какой нежный голос! Так должна петь красавица Джулия…
— Кто тут поет? — спрашиваю я, нагнувшись к темному отверстию входа.
Секунда молчания, потом детский голос говорит:
— Ну, я пою… А что, нельзя?
— Ой, нет, наверно, можно! — говорю я с жаром. — Вы так чудно поете!
Голосок, помолчав, говорит снова:
— Зачем ты говоришь «вы»? Я тут одна… А ты кто?
— Я Сашенька… Сашенька Яновская…
— А я Юлька… Заходи, — приглашает голосок. — Заходи до нас… Видишь лестницу? Только осторожно!
К. этому времени я успеваю разглядеть, что от черного отверстия входа идет вниз, в темноту погреба, лестница. Но не такая, как в обыкновенных домах — с перилами, со ступеньками, по которым люди всходят и сходят, выпрямившись во весь рост, переступая одними только ногами, — нет, это такая лестница, какую приставляют к деревьям в садах или к слуховым окнам, чердаков: две слегка наклонные стойки с поперечными перекладинами. Лазить по такой лестнице можно, только если одновременно, переступая ногами, цепляться еще и руками за верхние перекладины.
Стою в нерешительности. Мне страшно спускаться по такой лестнице, да еще куда-то в темноту, где неизвестно кто и непонятно что!
— Юлька, — прошу я робко, — а ты не можешь помочь мне сойти?
Снизу из погреба, — короткий смешок и короткий ответ:
— Нет, не могу.
Я все стою, переминаясь с ноги на ногу. Очень боязно… Но в эту минуту во двор входит мой давешний вор! Теперь он веселый, смеется, но от этого он кажется мне еще более страшным!
Не стоит и говорить, что я мгновенно, да еще так быстро, как только могу, начинаю спускаться по лестнице.
— Не так идешь! — кричит мне снизу Юлька, — Задом иди! Задом!
Это означает, что спускаться надо, повернувшись ко всему на свете спиной, а к лестнице и ее ступенькам — лицом. К сожалению, я поступаю как раз наоборот: спускаюсь боком, держась руками за одну перекладину и нашаривая ногой, на какую нижнюю перекладину стать. Страх подхлестывает меня — я боюсь, что вор тоже меня увидел и сейчас прибежит! Сердце колотится сильно, толчками, руки-ноги соскальзывают с перекладин.
Всего обиднее мне то, что Юлька ничего не делает, чтобы помочь мне спуститься по лестнице! Ведь сама звала меня… Так хорошо поет, а какая недобрая девочка!
Кончается мой спуск самым плачевным образом: поскользнувшись, я скатываюсь кубарем с последних трех перекладин. При этом я проезжаю по ним спиной и задом и пребольно об них стукаюсь.
В общем, вид не геройский. Я сижу на полу у подножья лестницы и всхлипываю.
— Ну что ты, что ты плачешь? — говорит Юлькин голосок. — Подойди ко мне.
— Не вижу в темноте… — ною я. — Помоги мне!.. А то я опять упаду…
— Я ж тебе сказала, что не могу! Встань сама с полу и подойди ко: мне…
Глаза мои уже немного привыкли к темноте, и я кое-что начинаю различать, тем более что в стакане, поставленном на ящике, плавает в лампадном масле зажженный фитилек.
Всматриваюсь… Я в погребе. В таких погребах продают фрукты, картофель. Но это погреб пустой. Потому-то он и кажется особенно большим. У стены — топчан, на котором, укрытая тряпьем, лежит Юлька. Около топчана — большой опрокинутый ящик — это стол и маленький ящик — стул. Свет от фитилька такой слабенький, что он колеблется от малейшего движения и даже от громкого слова. Потому свет ложится на все полосами — то ярче, то бледнее… В погребе какой-то странный запах. Не могу вспомнить, чем это пахнет…
— Ну как, успокоилась? — спрашивает Юлька.
И такой ласковый у нее голос, что я вот именно сразу успокаиваюсь!
Я разглядываю Юльку. Она тоже в упор и очень пристально всматривается в меня. У Юльки очень бледное лицо, такое серьезное и неулыбчивое, какое не часто увидишь даже у взрослых. Темные волосы острижены, как у мальчишки. Очень темные тоненькие, словно нарисованные, брови над серыми глазами. И очень пряменький нос, тоже какой-то серьезный и даже требовательный. На бледной щеке — большая темная родинка. Я принимаю ее за муху и даже протягиваю руку, чтобы ее согнать!