Дорогами большой войны
Шрифт:
Вот главная улица Берлина — Унтер-ден-Линден. Иссеченные осколками бомб и снарядов, высятся лишенные листьев липы. Изрыт окопами и покрыт пеплом широкий бульвар. Точно огромные склепы, темнеют сожженные, смятые, искромсанные дома. Карающая рука возмездия смяла эту улицу от начала до конца, превратила ее в пустыню.
Через Бранденбургские ворота, повернув вправо, выходим мы к зданию рейхстага. Вот она, последняя цитадель гитлеризма, в подвалах которой несколько часов тому назад совещались генералы агонизирующей армии. На крыльце рейхстага уже стоят наши
В глубоком молчании останавливаемся мы перед рейхстагом и салютуем своему флагу — великолепному знамени только что одержанной победы.
Прощай, Армия, и здравствуй!
Как и тысячи других, я до конца
жизни остаюсь солдатом.
Совсем недавно в моем военном билете появилась запись с печатью: «Исключен с учета Семикаракорским райвоенкоматом за достижением предельного возраста и зачислен в отставку со званием майора в отставке…»
Итак, пришла пора прощаться с армией.
Нет, я не был кадровым офицером, не заканчивал никаких военных училищ и не служил в Советской Армии ни до войны, ни после войны. Срок моей службы был ограничен годами 1941–1945. Должно быть, счастливый случай избавил меня от кровавых и трудных мытарств во вражеском окружении. Не довелось мене, как многим моим друзьям, испытать нечеловеческие муки в фашистском плену. Службу свою в военные годы я нес честно. Как тысячи других, был отмечен боевыми наградами.
Казалось бы, после демобилизации в конце 1945 года неумолимое время должно было стереть с моей памяти все, что пришлось пережить в тяжкие годы войны. Как говорится, иные времена, иные песни… Девятнадцать лет мирной жизни среди донских полей и надречных лесов, ериков, озер и лугов, среди новых друзей, земледельцев и рыбаков, любимый труд, которому отдаешь себя целиком, должны были бы притупить, призрачной дымкой времени затянуть воспоминания об армии, о военных товарищах, тоску по тем, кого уже нет, горечь разлуки с теми, кто остался жив, но трудится где-то далеко от тебя…
Видимо, после отметки в военном билете положено было бы выпить прощальную чарку и становиться вольным казаком. Что ж, дескать, ты выполнил все, что требовала от тебя родная Советская Армия, и можешь чувствовать себя спокойно, как человек, исполнивший свой долг.
Но вот я держу в руках военный билет, смотрю на последнюю в нем короткую запись: «Исключен с учета», и нет покоя в моей душе. Горькая обида лежит у меня на сердце, и хочется мне протестовать и жаловаться кому-то, но протестовать я не могу, а жаловаться некому. Все тут законно и правильно. Вина всему — время.
Ведь запись в военном билете говорит об этом достаточно ясно: «За достижением предельного возраста».
Итак, товарищ майор, до этой последней записи вы находились в запасе. В грозный час вас призвали и вы снова, как тогда, в 1941 году, стали бы в строй. Теперь же, товарищ майор в отставке, пришел срок. Вас тепло поблагодарили за службу, и вы можете быть довольным. Чего же тут волноваться, печалиться, тосковать?
Так думая, я медленно шагаю по комнате и курю папиросу за папиросой. Так утешаю себя, чтобы примириться с мыслью о том, что я вне армии. Так молча прощаюсь я с армией, которая, я знаю, навсегда останется в моей памяти.
На распахнутых дверях моей комнаты между охотничьими ружьями висит офицерская полевая сумка. Она вся исцарапана, потерта, а в двух местах, по углам, на ней небольшие дыры. Сумка до сих пор хранит еле уловимый солоноватый запах конского пота, горький запах степной полыни и пыли многих дальних дорог. В трудных походах сумка была моим постоянным спутником, моей подушкой на нашей земле и в чужих краях. В больших и малых сражениях она бережно сохранила все, что я записывал, готовясь к будущим книгам о войне.
И вот я снимаю сумку, вдыхаю тревожащие душу запахи, и одна за другой возникают передо мной картины минувшего, и вновь сердце мое сжимается оттого, что все незабываемое я не могу, не хочу и не в силах забыть.
Военная присяга — это священная клятва Родине, произносимая каждым солдатом. Кто может забыть ее? Но в миг, когда произносят исполненные глубокого значения и смысла слова, ты как бы стоишь перед всем могучим нашим народом, перед бескрайней советской землей и клятвенно свидетельствуешь о своей готовности защищать мирный труд народа и границы родной земли до последней капли крови. И уже сам ты твердо уверен, что никакому врагу не одолеть тебя, что ты полон мужества и отваги, что будешь честным бойцом, никогда не дрогнешь, не унизишь свою совесть трусостью или черным предательством, что, если придется, ты беззаветно и храбро отдашь свою жизнь за мир, покой и бессмертную славу своей страны.
Разве это можно забыть?
А разве можно забыть силу солдатской дружбы и сурового братства, которые крепли и закалялись на полях сражений? В сырых, тронутых инеем окопах, в блиндажах, на огневых позициях, на рубеже обороны и в неотразимых атаках, в часы короткой передышки между двумя боями и в трудных многокилометровых походах — всюду эта дружба возвышалась потому, что порождена она была не мертвой буквой устава, а вечно живой ленинской идеей освобождения человечества и счастья всех народов.
Скупым на слова, по-мужски сдержанным было и остается наше чувство братства и дружбы. Никто его не выпячивал нарочито, не восхвалял велеречиво. И если надо было делиться последним куском хлеба или последним глотком воды, от всего сердца делал это. Сами страдая от потери крови, теряя сознание, наши солдаты уносили с поля боя тяжело раненных товарищей. В грозное мгновение, когда смерть смотрела в глаза, они грудью своей закрывали от смерти товарища и друга. Этого забыть нельзя.
Нельзя забыть и того, что всегда делало нашу армию одним миллионноруким, неодолимым великаном, — железная солдатская дисциплина, не палкой и окриком рожденная, а высоким сознанием, чувством сыновнего долга перед Отечеством и народом.