Дороги, которые мы выбираем
Шрифт:
Я не понимал, к чему он клонит. Как я мог забыть все это?! Да я как сейчас помню те дни! Жили плохо, спали на нарах; Крамов, узнав о моем намерении построить дома для рабочих, усмехнулся: «Стройка короткого дыхания, построим — уедем, дома сметой не предусмотрены и главное — в показатели выполнения плана не входят…» Все помню! И как я поехал в обком, прорвался к Баулину, разбушевался, надерзил, с горя напился в «шайбе», попал к Крамову… Как ушел от него под утро, после разговора с ним, после того, как до конца понял, кто такой Крамов, вернулся на свой участок
— Какая графа, о чем ты? — воскликнул я. — Я помню все, каждый мой день на этой стройке!
— Тогда и наш разговор помнишь? — подаваясь ко мне и в упор глядя на меня, спросил Трифонов.
Да, я помнил и этот разговор. Вернувшись от Крамова, разочарованный, разбитый, теряющий веру в то» во что непоколебимо верил раньше, я встретил Трифонова. И я излил ему все свои сомнения, высказал все, что наболело…
Я помнил и ответ Трифонова, взволнованный и гневный.
— …И разговор помню, — подтвердил я.
— А если помнишь, — медленно произнес Трифонов, — то как ты мог два дня от меня бегать, вилять, занятостью прикрываться? Я ведь не пол-литра хотел с тобой распить, я хотел с тобой как с коммунистом, как с руководителем нашим разговаривать! Ты почему ко мне сейчас же после статьи этой не пришел, а?
Говоря, Трифонов все больше и больше повышал голос.
— Не кричи на меня, Харитоныч, — с обидой сказал я.
— Я тебе сейчас не Харитоныч, товарищ Арефьев! — неожиданно стукнул кулаком по столу Трифонов. — Я тебе секретарь парторганизации! Понимаешь ты эти слова?!
Я молчал.
— После того разговора я думал, ты все до конца понял, — уже спокойнее продолжал Трифонов. — Из петушка задиристого, самолюбивого в человека вырос, в коммуниста. Все, все может коммунист: смолчать, побороть обиду личную, страдание, сердце, когда нужно, вот так, обеими руками сжать, чтобы без толку не трепыхалось, себе во вред — товарищу помочь, и это случается… Но когда дело о главном идет— о жизни, об идеях наших, о том, как с рабочим классом разговаривать, как жить, как работать дальше, — тут ты молчать не смеешь! Понял?!
— В данном случае ты преувеличиваешь, Павел Харитонович, — неуверенно возразил я, подавленный его страстным напором, — статейка неудачная, но коренных вопросов она не касается…
— А ты что же, ждешь, чтобы на сороковом году советской власти кто-нибудь отрицать ее решился, так? — воскликнул Трифонов.
— Кто говорит об этом…
— Ах, «кто говорит»!.. Да ведь ты знал, знал, что статья двухдонная, лживая. Знал, спрашиваю?
— Ну, знал.
— Знал, и от меня, партийного секретаря, бегал? Знал, и в своем слове на бюро о статье даже и не заикнулся, будто ее и не было? Так?
— Ну, так, — устало согласился я. — Ну вот, теперь договорились. И Трифонов ребром ладони провел по столу, будто сметая с него что-то.
— Все понимаю, — тихо сказал он после паузы. — Друзья вы с Орловым. Не ждал ты от него такого. И я
Эти последние его слова стегнули меня точно кнутом. Я вскочил.
— Выбирай выражения, товарищ Трифонов!
— Сядь, не прыгай! — сурово сказал Трифонов, не обращая никакого внимания на мое возмущение. — Ты что же думаешь, измена — только когда от родины отказываются? Когда с фронта удирают? Да? А когда гниль на поверхность лезет, а коммунист видит, но отмалчивается, — это по какой рубрике отнести прикажешь?
Я молчал. У меня не было сил спорить с ним. Не было потому, что три дня назад я сам был на месте Трифонова, а Орлов на моем. Я думал: «Может быть, рассказать все старику, вспомнить, как резко реагировал я на статью в разговоре с Орловым?»
Но это значит совсем уронить Григория в глазах Трифонова. Да и мое поведение, с точки зрения Павла Харитоновича, будет выглядеть еще более неприглядным. Одно дело — если я не понял тогда, не разглядел демагогической сущности статьи Орлова, другое — если все видел, все понял и не пришел в партбюро, а придя наконец, промолчал».
Трифонов встал, подошел ко мне и, положив руку на плечо, придавил его, заставляя меня снова сесть. Потом сам сел на кровать рядом со мной. Некоторое время мы оба молчали.
— Слушай, Андрей, — глухо и не поднимая головы, сказал Трифонов, — хочу тебе одну вещь сказать. Мне уже за шестьдесят. И никого у меня нет из родных на свете. Сам знаешь. Был у меня сын — в войну погиб. Без матери его растил, от сыпняка в двадцатом умерла… не помню, довелось ли рассказывать. Ты мне вместо сына. Смешно, может, тебе это: откуда такой старик взялся, в отцы напрашивается? Знаю, разных жизней мы с тобой люди, ведь я почти в три раза тебя старше. С Орловым-то вы ровесники… И образование у вас с ним одинаковое. Реже, чем раньше, ты ко мне заходишь — все с ним. Только не думай, я понимаю… А все равно, я знаю, близок ты мне. Тот трудный год мы с тобой вместе пережили… Думаешь, чудит старик, на чувствах играет. Я правду тебе говорю, Андрей, правду, слышишь?..
Трифонов поднял голову и посмотрел на меня.
И мне показалось, что за эти минуты Павел Ха-ритонович еще больше состарился. В глазах его, совсем недавно казавшихся мне такими жесткими и властными, я увидел красные старческие прожилки.
Он положил руку на мое колено.
— Вот ты сосунком на стройку пришел, ошибался, падал, нос у тебя разбит был и губы в крови, — а я думал: вот так же и сын мой, Колей звали, в жизнь бы вгрызался. С Крамовым драку повел, дома строил, штольню сбил, — а я думал: и моему бы Николаю жить так же… Когда Светлана уехала, один ты остался, я думал: и Николай мой пережить бы мог такое… Ведь я из него человека воспитать хотел, коммуниста, бойца!