Дороги Младших Богов
Шрифт:
Из пасти ее пахнуло прокисшей ранеткой, и я очнулся.
Очнулся на полу, но принимать положение «сидя» из положения «лежа» не торопился. Решил набраться сил от мать сырой-земли. Хотя, конечно, там чистый бетон был. Но всё же.
А Кротяра уже сидел за столом и надувал от возмущения щеки:
— А вот это вот и вовсе сущее безобразие! Это уже, пожалуй, клевета, навет и разглашение государственной тайны в чистом виде.
Он зачитал вслух, видимо пытаясь призвать в свидетели моего гнусного злодеяния
— «Однажды Путин решил назначить своим пресс-секретарем продвинутого тележурналиста Леонида Парфенова. И сделал ему при личной встрече соответствующее предложение.
Парфенов, будучи человеком умным, впрямую, конечно, отказаться не мог, а будучи порядочным, не мог согласиться. И находясь в столь затруднительном положении, ловко увел разговор от идеологических разногласий в область разногласий сугубо эстетических. И так витиевато фразы выстраивал, что Путин в конце концов окончательно запутался и доводам летописца эпохи внял. На том и расстались.
И каждый, прощаясь, подумал о своем.
«Ирония вашего положения, мистер Андерсен, состоит в том, что хотите вы этого или нет, но всё равно будете мне помогать», — припомнил чьи-то чужие слова Путин.
«Путины приходят и уходят, а Парфеновы остаются», — в свой черед подумал о сокровенном Парфенов.
И кто из двух этих актуальных господ был ближе к истине, неизвестно.
Но, впрочем, чего гадать-то: время завтра покажет.
Или намедни».
— Три статьи минимум, — прикинул Крот, — и каждая лет по семнадцать-двадцать. Жаль, что у нас не как в Америке, а с учетом принципа поглощения меньшего наказания большим.
Тут я психанул, вскочил и рванулся на этого гундоса. И вцепился ему в глотку. И кердык бы ему пришел, но он сумел дотянуться до кнопки вызова.
Вертухаи в черном, лиц которых я так и не увидел, долго мудохали меня начищенными до пошлого генеральского блеска сапогами.
Пока я совсем не отключился.
Очнулся там, где и упал, — на полу в кабинете старика-консультанта. Целым, но не сказать, что невредимым. Башка раскалывалась. Правда, связанным я не был.
И первым, что я обнаружил, была шишка на макушке. Вторым было уяснение того печального обстоятельства, что теперь я безоружен. Мой пистолет перекочевал в руки подлого старика. Который, кстати, вновь усевшись на том краю стола, безмятежно перебирал листочки, любовно упакованные в мультиформу.
Увидев, что я пришел в себя, он сказал как ни в чем не бывало:
— Вот он, новейший перевод «Вещего дрозда». От Юрия… секундочку… Токранова. Чудесный, просто чудесный перевод.
Я с трудом встал и дотащился до ближайшего стула, и когда опустил на него свой зад, старикашка, коварная какашка, прочел мне теперь, впрочем не на память, а с листа:
Свинцовый саван высоты
и ветра скорбный стон.
Столетья труп уже остыл
и в вечность погребен.
Умолкло в мертвой мрачной мгле
биенье бытия.
И жизнь угасла на земле.
И угасаю я.
Но голос вдруг в ветвях возник
из немоты ночной.
Прозрачный, чистый, как родник,
он покачнул покой.
Мятежный дрозд:
и слаб, и мал,
не виден никому —
счастливой песней разрывал
густеющую тьму.
Он исступленно, страстно пел.
Он пел, а мир вокруг светлел,
казалось, и теплел.
И я подумал вдруг, что эта песня как ответ
на безнадежность тьмы,
что близок радостный рассвет,
которым грезим мы.
— Правда, замечательно? — досуже поинтересовался моим мнением старик.
— Правда, — вынужден был согласиться я, хотя говорить мне теперь, по понятной физиологической причине, стало труднее.
— И тема Спасения тут как-то так четче обозначена… — продолжал старик. — Близок радостный рассвет, которым грезим мы… Хорошо и ясно. Почти как у Тургенева в его «Дрозде». Помните? Вижу, не помните. Ну так послушайте.
Он, никуда не торопясь, оттягивая удовольствие, открыл на закладке одну из книг, лежащих на столе, и зачитал из классика:
— «Они дышали вечностью, эти звуки, — всею свежестью, всем равнодушием, всею силою вечности. Голос самой природы слышался мне в них, тот красивый, бессознательный голос, который никогда не начинался — и не кончится никогда.
Он пел, он воспевал самоуверенно, этот черный дрозд; он знал, что скоро, обычной чередою, блеснет неизменное солнце; в его песни не было ничего своего, личного; он был тот же самый черный дрозд, который тысячу лет тому назад приветствовал то же самое солнце и будет его приветствовать через другие тысячи лет, когда то, что останется от меня, быть может, будет вертеться незримыми пылинками вокруг его живого звонкого тела, в воздушной струе, потрясенной его пением».
— Хорошо, — поцокал языком старик. — И тут вот еще:
«Стоит ли горевать и томиться, и думать о самом себе, когда уже кругом, со всех сторон разлиты те холодные волны, которые не сегодня-завтра увлекут меня в безбрежный океан?
Слезы лились… а мой милый черный дрозд продолжал, как ни в чем не бывало, свою безучастную, свою счастливую, свою вечную песнь!»
— А вы говорите «на каждом заборе», — попенял мне старик, смахнув накатившую слезу. — Читать, батенька, надо было побольше, почаще и не только то, что пишут на заборах. Понятно?
— Понятно, — ответил я и, еще раз потрогав шишку на голове, спросил: — А по башке за что?
— Сам знаешь за что. Думаешь, я не понял, зачем заявился? Вынюхивать-шпионничать.
Он съехал на «ты», и я врубился, что наш литературный вечер стал переходить из томной фазы в интимную.
— Ага, значит, теперь у нас чисто пацанский разговор, — сказал я и спросил у него напрямую: — Тогда скажи-ка мне, козел старый, за что вы девчонку так строго на самом взлете? И всех остальных — за что?