Дороги товарищей
Шрифт:
Не оглядываясь по сторонам, он пошел по лестнице на второй этаж.
— Постой-ка, постой! — раздался сзади глуховатый голос.
Старый швейцар Вавилыч стоял у входа в раздевалку и укоризненно качал головой.
— Юков, Юков! — качал головой Вавилыч. — Сколько лет ты науки изучал, сколько хлопот учителям наделал, а вот «здравствуй-прощай» говорить не умеешь! Не дошел до этого, не постиг?..
— Доброе утро, Вавилыч! — взмахнул кепкой Юков. — По-немецки — гутен морген!
Он и виду не показал, что смущен.
— Зачем мне немецкий, зачем? Ты мне по-русски скажи, как в школе тебя учили, — добродушно брюзжал старик. — Вежливость — первое украшение человека.
Вавилыч подошел к Аркадию. Добрейшей души был этот старик!
— Я в этой школе сорок лет служу. Еще когда гимназия была, служил. Раньше, как гимназист получит аттестат зрелости, так его и не увидишь. Не было такого случая, чтобы гимназист после окончания наук в гимназию зашел. Не было, не помню. А теперь другое дело, теперь ходят. И ты вот пришел. Понятно тебе? Ну иди, иди.
Юков легко взбежал на второй этаж. В школьном зале мелькали на полу солнечные зайчики, струился между колонн золотистый свет…
Неизвестно по какой причине Аркадию стало грустно.
Стараясь, чтобы шаги его не нарушали торжественной тишины, он прошел через зал. Слева, в боковом коридоре, виднелась дверь с табличкой: «9а».
Приоткрыв дверь своего класса, Аркадий увидел громадные окна с блестящими от солнца стеклами, три ряда парт, испачканную мелом доску с серой заячьей лапкой[15] в желобке; на стене между доской и дверью висела политическая карта мира, на которой он еще зимой черным карандашом обозначил раздувшуюся опухоль гитлеровской империи. С тех пор не прошло и полугода, а карта снова устарела: солдатские сапоги фашистов уже топтали земли Франции, Бельгии, Голландии… Зловещая тень свастики покрывала землю.
Закрыв за собой дверь, Юков вспомнил, что в прошлом году, в сентябре, он вот так же вошел в класс и увидел эти же большие окна, только не было в них июньского солнца. Стояла осень. В облетающих липах свистел ветер, за окнами бушевал листопад. Мертвые желтые листья то плавно падали, то стремительно неслись мимо окон, и один листочек нежно-желтого цвета влетел в форточку и упал на пол. Аркадий вспомнил, что ему стало грустно-грустно, так же, как сегодня, — словно вместо осеннего листка, лежал на полу он сам. Где-то теперь этот листок? Весь прозрачный, мягкий и легкий, как пушинка… Кажется, у Сони… Да, у Сони, — она подобрала его, когда Аркадий, повертев в руках, бросил…
Бывают же в жизни такие грустные минуты. Отчего?
Нет, не ответить на этот вопрос Аркадию. Да он и не ищет на него ответа. Настанет, наверное, пора, когда все, решительно все станет Аркадию ясно — отчего люди грустят и отчего им бывает плохо. А пока можно лишь отмахнуться от грустных чувств, отмахнуться и постараться забыть их. В самом деле, стоит ли в жизни грустить? Нет, не стоит.
Не стоит! — подтверждало знойное солнце, врываясь в широкие окна класса.
В свои шестнадцать с половиной лет Аркадий крепко был уверен, что счастливая жизнь и грусть вещи несовместимые, а ведь он не в меньшей степени был убежден, что жизнь его, за малыми исключениями, счастливая.
— Эй, Аркадий! — кто-то позвал Юкова.
Аркадий изумленно поглядел в угол комнаты и увидел своего одноклассника Бориса Щукина. Сидя за партой, Борька дружески улыбался, и лицо у него, как обычно, было смущенное…
БОРИС ЩУКИН
Удивительно тихий и незаметный это был человек!
Целых девять лет он просидел на одной парте,
И только тогда Аркадий по-настоящему заметил Щукина. В тот день он остановил Бориса в липовой аллее и взял, по своей воинственной привычке, за воротник рубашки:
— Это ты ее к себе приманил?
— Что ты, Аркадий! — кротко улыбнулся Борис. — Я могу уступить тебе свое место.
Юков был сражен.
Обидеть Щукина было немыслимо. И случилось так, что, когда один забияка из соседнего класса, по соображениям, недоступным всем остальным людям, ударил Щукина, Аркадий прижал его в пустом уголке и тем же методом разъяснил, что делать это было не нужно. И все почему-то решили, что Щукин — под охраной и покровительством Юкова.
Аркадию нравился Борис. Конечно, он громогласно не объявил об этом, потому что, по натуре своей, был противником всяческих торжественных деклараций. Но все без труда поняли это и стали смотреть на Щукина с невольным уважением. Значит, было что-то в незаметном тихоне, если сам Юков, презирающий классные авторитеты, выделил его из среды простых смертных и не постеснялся во имя справедливости отхлестать по щекам сорванца.
Со своей стороны, Щукин тоже уважал и даже любил Юкова. Когда Аркадия поднимали с парты или, хуже того, выставляли вон из класса, Борис краснел, точно был виноват в чем-то. Однажды Юков обнаружил в своей парте записку: «Зачем ты балуешься?» Подписи не было, но Аркадий догадался, чья это рука. «Какое твое дело?» — написал он поперек бумажки и хотел бросить Щукину. Встретил его взгляд и смял записку в кулаке. Баловаться он не перестал, но нет-нет да и задумывался…
Таинственны были причины взаимного уважения этих двух, таких разных по характеру, мальчишек. Все удивлялись, и никто не понимал этого. И даже Аркадий с Борисом не понимали до поры до времени. Но придет время, и всем станет ясно, что характеры Юкова и Щукина не такие уж разные. Есть в человеческих душах качества, которые роднят людей крепче и надежнее, чем родственные узы.
— Аркадий! — сказал Борис, сияя большими добрыми глазами, которые предназначались природой девочке, но достались веснушчатому и стеснительному пареньку. Щукин чуть-чуть, почти незаметно, заикался и поэтому невольно растягивал слова.
— A-а, Борька! — обрадовался Аркадий. Беспечно поглядывая на знакомые парты, он подошел к Щукину и пожал ему руку. — Ты что сидишь здесь?
— Я? Да вот шел мимо… — Борис погладил парту ладонью. — Вот метка: помню, от счастья вырезал, когда челюскинцев спасли. Сколько воспоминаний пробуждается здесь! Понимаешь, Аркадий, так бы и захватил эту парту — на всю жизнь!
— Да-а… — протянул Юков. Он глядел на полустертую букву «Ч», вырезанную на обратной стороне откидной доски, и вспоминал, в каком году спасли челюскинцев[16]. Так и не вспомнив в каком, сказал: — У меня такой парты не было. Девять лет по классу кочевал. Кажется, на всех, кроме твоей, сидел. — Он окинул класс взглядом.