Дорогостоящая публика
Шрифт:
Эта самая Нэнси, внезапно объявившаяся незнакомая Нэнси, родилась где-то в штате Нью-Йорк, в глухомани, в небольшом городке с нелепым названием Северный Тонаванда. Название, должно быть, индейское. Многие ночи я засыпал, убаюкиваемый этим названием, в котором скрывалось что-то таинственно-прекрасное, хотя и сильно омраченное обволакивавшим небеса дымом труб резиновой фабрики. И все-таки Северный Тонаванда был тот город, где она родилась, где пошла в школу при католической церкви, а миссис Романюк говорила:
— Она всегда была хорошая девочка, не упрямая, хорошая девочка.
Хотя когда она чуть погодя стала рассказывать, как ее хорошая девочка Нэнси сбежала из дома в Нью-Йорк,
И еще есть снимки… вот: на этом, с обтрепанными краями, Нэнси еще привлекательней, — подбородок агрессивно вздернут, здесь она, определенно в стадии постижения чудес Нью-Йорка, под сенью которого, возможно, и произошло второе рождение и смена веры, — и эта Нэнси стоит рядом с какой-то неизвестной, расплывчато получившейся подружкой, обе в белых летних платьицах, у обеих вид скромноватый. На сей раз на заднем плане мы видим какой-то гараж и несколько худосочных розовых кустиков. Так что фон практически отсутствует. У меня голова идет кругом при мысли о скачке, который совершила Нэнси-Наташа из милого дощатого мирка Северного Тонаванды в милую круговерть газетных заголовков Седар-Гроув. Чудеса! Чудеса! Однако вглядимся в этот снимок, всмотримся в выражение лица этой девушки. 1946 год, ей семнадцать, она закончит среднюю школу и уедет. Всмотримся же в выражение ее лица в ту пору — славное, серьезное, умное личико, губы застенчиво сомкнуты. Как она хороша! Подружка ее улыбается, в улыбке обнажая зубы, а Нэнси — нет. Губы Нэнси сжаты. Меня так и подмывает, так и подмывает кинуться в Северный Тонаванду, отыскать эту ее подружку, расспросить ее, выжать из нее все тайны Нэнси…
Вас интересует, что происходило после смерти Нады? Извольте, ничего особенного. Это воспоминания, а не роман. Я ничего не могу выдумывать. Поиски снайпера продолжались, но успеха не возымели, и вот с удручающей быстротой газеты обо всем позабыли. И когда я окреп настолько, что смог открыть рот, я признался Отцу, что это сделал я. Помню, как он склонился ко мне, как придвинулось к моим губам его ухо, — помню витые, розовые загогулины внутри его уха, — но он лишь громко расхохотался, и вдруг его смех оборвался. Он решил, что я псих. Я сказал своему врачу, что я — убийца собственной матери, и тот тоже решил, что я псих; тогда я стал кричать, я орал, что это сделал я, и никто другой, но они все, мерзавцы, решили, что я псих.
Явился детектив, любезно выслушал меня и сделал вид, что поверил мне. Видите ли, я был такой худой, такой немощный ребенок и лежал такой маленький на казавшейся огромной больничной кровати, под капельницей, тараща слабые, близорукие глазки и выпростав из-под одеяла покрытые синяками руки. Думаю, детектив все записывал из вежливости — и про спрятанное ружье, и про ботинки. (Отпечатки их подошв на земле были одной из весомых улик для полиции.) Но почему-то больше я об этом следователе не слышал, а когда, отчаявшись, спросил про него у Отца, тот закашлялся и сказал: «Он еще придет,
Ну а как тот сознавшийся баптист? С ним тоже ничего особенного не произошло. Просто о нем перестали писать газеты, только и всего. Газеты тоже не поверили в его признание. Это полиция вечно ревностно-подозрительно ко всему относится. Впрочем, да ну его!
Как только меня выпустили из больницы, я тут же попросил Отца, чтоб мы отправились туда, где все это случилось. С победным видом я направился к соседскому кустарнику, отыскал, как мне казалось, то самое место и стал разрывать землю, потом, встав на коленки, принялся отчаянно выгребать ее, однако ничего не обнаружил. Отец молча следил за мной. Я сказал:
— Дай, пожалуйста, лопату!
Он принес мне лопату, но помогать не стал. Я копал, копал, но ничего там не было. Отец говорил, что здесь побывала полиция, что она все вокруг перерыла, но я не слушал его, обратив лицо в поту к земле, предавшей меня. Как могло исчезнуть ружье? Можете вы объяснить? Что случилось с моим ружьем? У меня даже не хватило ума сохранить от него коробку, я ее сразу же выбросил. Отец сгреб меня в охапку и отнес в дом.
Может, ружье обнаружили соседи и, не желая вмешиваться в это дело, сами от него избавились? А может, кто-то из угрюмых мускулистых работников седар-гроувской фирмы по уходу за газонами нашел ружье и присвоил себе?
Правды я так и не узнал.
Мы переехали из дома № 4500 по проезду Лабиринт в другой дом, который находился за Броуд-Роуд, в самом центре Пуллз-Морэн, примерно такой же большой, но подороже, там потолок в гостиной был в три этажа высотой и вообще это — разговор особый. Что надо переезжать, было понятно. Не только из-за Нады. Еще и потому, что Отца поощрили должностью президента фирмы, которую он скромно принял (фирма производила и производит и по сей день какую-то проволоку, кажется для взрывательного устройства), а после повторного брака он вспоминал все реже и реже о Наде, что неудивительно, пока наконец в один прекрасный день я не решил, что, пожалуй, могу украсть у него те снимки, что миссис Романюк ему отдала, расчувствовавшись в какой-то момент. Словом, я вынул снимки из ящика его письменного стола, а он ни разу так о них и не заговорил, считая, возможно, что его новая жена их уничтожила из ревности к Наде. Она уже и так сослала дорогой гостиный гарнитур Нады куда-то в дальние комнаты и повсюду понавешала свои испанские ковры, сабли, копья, восточные гобелены и дверцы мексиканских часовен.
Не любопытно ли вам узнать, кто стал новой миссис Эверетт? Неделю спустя после моего выхода из больницы я сидел, пребывая в привычном состоянии ступора, на залитой солнцем веранде, водя пальцем в том месте, где проржавевшая сетка разошлась (образовав причудливый шестиугольник), переваривая завтрак в ожидании обеда (после обеда я бы столь же терпеливо сидел в ожидании ужина), как вдруг домой в неурочный час, в одиннадцать утра, заявился Отец, а с ним Мейвис Гризелл в превосходном новом демисезонном костюме, сияя тускло-золотистыми побрякушками, позвякивавшими на ходу.
— Ричард! — воскликнул Отец. — Мы с Мейвис кое-что должны тебе сообщить.
Я заметил на пальце у Мейвис бриллиант такой величины, что вы бы, читатели мои, просто ахнули, я же присмирел в благоговении перед таким бриллиантом, а также от сознания, что Надин бриллиант ни в какое сравнение с этим идти не мог. По-моему, мое молчание Отцу не понравилось. Он отвел Мейвис к машине, а затем, широко шагая, возвратился ко мне — крупный, с некоторым брюшком, но все еще привлекательный мужчина, и я в удивлении уставился на него, будто бы увидел в первый раз. Он подошел прямо ко мне и проговорил: